Гадкие лебеди кордебалета - Кэти Мари Бьюкенен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
—На колени. С меня хватит.
Я не ходила в трапезную, и поначалу мне хотелось есть. Ужин мне всегда приносили, но я не смогла проглотить ни одной ложки. Через четыре дня голод отступил. Я встала, чтобы воспользоваться горшком, и почувствовала, как дрожат ноги. На следующий день они стали дрожать еще сильнее. Два раза я выпила по стакану воды и то только потому, что настоятельница сказала, что иначе придется звать отца Рено. Наверное, на самом деле я не хотела умирать, а она знала, как заставить меня выпить воду.
Я колотила по железной раме кровати запястьями, пока они не распухли и не покраснели. Все это время я лихорадочно придумывала планы, которые помогли бы исполнить мою мечту о домике у моря. Пьер Жиль подарил часы Колетт. Может быть, это просто похожие часы. Но тут я вспомнила о ее словах «в уплату».
Но вчера у меня кончились слезы. Я моргнула сухими, красными глазами и поняла, что всегда была для этого парня просто подстилкой. И нет смысла мечтать о другой истории Эмиля и Антуанетты, это все равно ничего не изменит. Я сама придумала маленький домик у моря. Как и то, что он мне поклонялся. И глаза как шоколадные озера. Сама решила, что вскружила голову парню, который засовывал мидии мне в рот.
Я подумала о Мари. В первый же день, когда Эмиль пришел в нашу комнату, она поняла, кто он. «Ну и урод», сказала она и наутро принесла пакет в коричневой бумаге. Для поступка, который она совершила, нужны были любовь и отвага. Она постучала в дверь мадам Ламбер и попросила уксус. Для меня. А ведь она такая пугливая. Но она была тверда в своих убеждениях, в которые я не верила. Я толкнула ее и завопила, чтобы она не смела называть его убийцей, но она снова крикнула «Убийца!», и я ударила ее. Она пыталась говорить разумно, убеждала, что Эмиль — любовник этой Безенго, что нож — это доказательство, что запятнанная кровью рубашка могла принадлежать только ему, что отчим рассказывал, какой он плохой человек, как он угрожал ножом родной матери, которая отказалась налить ему пьяному вина. Но я как будто затыкала уши.
«Пропавшие часы так и не нашлись,— говорила она.— Эмиль никогда не показывал тебе модные дамские часики?»
Теперь мне вдруг пришло в голову, что я уже видела их раньше, когда они блестели на шее у Колетт. Но я позволила себе забыть об этом. Мари слышала, как я плакала на лестнице, слышала нашу ссору из-за мертвого пса, из-за того, что меня ударил Пьер Жиль, из-за денег. Она говорила, что от всего этого у меня круги под глазами. Я делала вид, что это не так.
А потом она сказала, что за дымоходом нет никакого календаря. Соврала. Наверное, впервые в жизни. Я умоляла ее на коленях и заставила сестру солгать. Она не понесла календарь месье Дане, ведь я затыкала уши и не слышала правды. Я как будто просила ее открыть дверь, которая вела в жизнь, полную горя. Но что если, отказав мне, она сама вышла в эту дверь? Вот чего я боюсь и о чем я не знаю, и боюсь еще сильнее с тех пор, как в зале для посетителей появилась Шарлотта, дергающая бахрому шали.
—Конечно, мне нужно было прийти раньше,— сказала она.— Оправдаться мне нечем, но мне всего десять, и я только учусь быть хорошей.
—Это нормальное оправдание, детка.
Она озиралась огромными, как блюдца, глазами на железную решетку, на тюремщиков, на мое унылое платье.
—Ты же скоро домой?— На ее гладеньком лобике появилась морщина.
—Через три недели.
Она радостно вздохнула, и мне вдруг стало намного легче от того, что мне не придется говорить ей про Новую Каледонию.
—Мари сказала, что ты никогда не вернешься. Я сказала, что вернешься, и она заплакала.— Она вдруг горбится. Ничего не понимаю, что с ней происходит.
—Чего ты не понимаешь?
Она наклоняется к решетке, как будто слова, произнесенные шепотом, становятся не такими ужасными.
—Ее выбрали танцевать в «Дань Заморы», а ей и дела нет.
Настоятельница медленно садится в кресло, крутит в пальцах распятие, поправляет идеально гладкий головной платок. Она так поступает, чтобы собраться с мыслями и найти нужные слова.
—Дорогая моя,— говорит она, наклоняясь вперед и протягивая руку к моей,— откуда столько боли на таком юном лице?
Я еще сильнее наклоняю голову, и настоятельница почти ложится на стол обвисшей щекой, чтобы заглянуть в мои мутные красные глаза.
—Антуанетта,— она гладит мои стиснутые ладони.— Зачем ты пришла?
Я поднимаю голову и говорю как можно спокойнее:
—Я хочу узнать о суде над Эмилем Абади и Мишелем Кноблохом.
—Вот оно что.— Она садится прямее.
Я никогда ни у кого ничего не просила, только в ту черную минуту у Мари. Но я опять падаю на колени и склоняю голову:
—Матушка, пожалуйста.
—Антуанетта,— она рукой делает мне знак встать и сесть на скамью,— правду ли говорят девушки, что этот Эмиль Абади — твой любовник?
Я робко киваю.
—В него вселился дьявол,— резко говорит она, как будто бьет кнутом, а потом снова начинает перебирать четки и качать головой. Наконец она прочищает горло: — Я видела, как ты защищаешь робких девушек от самых злых. Мне сказали, что ты поделилась едой с Эстель, когда она пропустила ужин. Сестра Амели говорит, что ты быстро и усердно шьешь и всегда помогаешь тем, кто не так успешен в обращении с иглой,— она держит ладони перед собой, раскрыв их, как книгу.— Ты хорошая девушка, Антуанетта.
Я облизываю сухие губы.
—Я хочу знать исход суда.
—Ты видела картину Прюдона, которая висит в часовне?
Картина темная, почти черная, только светлеют ребра Иисуса, гвозди в его ногах и плечо одинокой девушки, которая плачет внизу.
—Там изображена Мария Магдалина. Блудница, последовавшая за нашим Спасителем. Та, кому Он первой явился после Воскресения.
По воскресным дням падшие женщины сидят в часовне плечом к плечу, пока отец Рено бубнит одно и то же, обещая немыслимые награды за жемчужными вратами. Предполагается, что, глядя на высоко висящую картину, мы пойдем по стопам девушки с сияющим плечом и забудем о парнях, в которых живет дьявол. Я знаю, о чем думает настоятельница. Она не скажет мне ни слова. Ей ни к чему укреплять гниль, которая не позволяет жемчужным воротам открыться для меня. Но она еще не поняла, что я уже освободилась от Эмиля Абади, смыла слезами эту грязь.
—Антуанетта,— мягко говорит она.— Он убил двух женщин, одна из которых была его любовницей.
Двух. Она сказала двух. Теперь я знаю, что Эмиль Абади признан виновным. Для него это ничего не меняет, но, конечно же, Мишеля Кноблоха тоже признали виновным, Теперь этого тупого вруна ждет Новая Каледония или гильотина. Но что именно? Я должна это узнать, чтобы понять, переступила ли Мари через порог, стоит ли она одной ногой во тьме.
Поэтому я сижу перед настоятельницей и ловлю ее слова, забывая дышать. Мари умна, и голова у нее забита этой ерундой про обезьянье лицо и «Западню». Я боюсь, что это вернется снова. Из-за крестика, который она не показала месье Дане, из-за крестика, который подтвердил бы, что Мишель Кноблох врет, что он виновен только в глупости и мечтах о Новой Каледонии. Насколько я понимаю, Мари сможет вынести только один приговор из этих двух. Новая Каледония или гильотина? У меня колотится сердце, и я понимаю, что настоятельница замечает это почти невидимое движение.