Дмитрий Донской - Юрий Лощиц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Растроганный всем, что он услышал сейчас, и заранее чувствуя, что ему не будет отказано, Дмитрий вдруг попросил старца:
— Отче, дай мне с собою двух иноков из твоего чернеческого полка; двух братьев — Пересвета и Ослябю.
Когда монахов призвали и они услышали о просьбе великого князя, оба с достоинством поклонились своему игумену и Дмитрию. Были вынесены две схимы, сшитые из тёмно-синей крашенины. Налагая на братьев островерхие одеяния с вышитыми на них грубой белой нитью голгофами, игумен сказал им:
— Понесите крест свой, как подобает добрым воинам Христовым, ибо время купли вашей настало.
И всем присутствующим был ясен величественный смысл этих простых слов. Ведь не о том, что продаётся и покупается среди людей на торжищах, вёл речь игумен. Он говорил о «выкупе» из мёртвых, потому что гибель воина за землю свою делает его бессмертным. Ценою этой гибели выкуплена будет свобода Руси. Старец видел это наперёд и имел в виду не только двух стоящих перед ним иноков-ратоборцев.
Так, при самом малом числе участников и свидетелей, произошло событие, о котором из века в век будут потомки передавать устные и письменные предания, которому будут посвящены песнопения и полотна художников, благодарная память старых и восторженное вдохновение молодых.
…На следующий день, 19 августа, Дмитрий и его спутники возвратились в Москву и великий князь велел объявить по войскам: завтра утром всем быть готовыми к выступлению в Коломну.
III
Не в правилах воинов надолго растягивать проводы: всякая задержка — лишние слёзы жён, матерей и деток, а слеза, дай ей волю, и кольчугу разъест. День проводов лучше начать затемно, до света, — тогда и уход ранний, и разгон больший, и остающимся легче растворить свою печаль в привычных заботах длинного трудового дня.
Но на сей раз просто невозможно было выйти рано.
20 августа служились молебны в Кремле. Ратников скопилось на Боровицком холме столько, что, когда полки выходили, понадобилось распахнуть ворота по всей напольной стене — в Никольской, Фроловской и Тимофеевской стрельницах. И возле каждых ворот стояли священники и дьяконы, «да всяк воин благословится и священною водою окропится».
Как всегда перед тем, как покинуть Москву надолго, Дмитрий зашёл попрощаться к родителям своим — к отцу, деду и прадеду. В той части собора, где лежали они под белыми плитами, оставалось место и для него, и для двоюродного брата Владимира, и для их сыновей… Войдёт ли он сюда ещё раз сам? Или его внесут под эти своды, бесчувственного, бездыханного? А может и так случиться, что лежать его обезображенному до неузнаваемости телу где-нибудь в степи, и никто никогда не найдёт, не опознает, не отвезёт останки на погляд родным… Но почему Сергий сказал ему, что для него венец ещё не готов?
Прощание с давно почившими умиротворяет, но сколько надрыва, как возмущается душа расставанию с живыми! Жену и детей, охрану Кремля и всей Москвы он поручил боярину Фёдору Андреевичу Свиблу. Тремя живыми реками, через трое ворот, на три разные дороги — на одной никак не уместиться — текут его полки из Кремля. Пора и ему на коня и, не оглядываясь на плачущих, на бегущих или ковыляющих вдогон, содвинув брови к переносью и окаменев лицом, покинуть свой дом. Пора!
Он повёл один из трёх потоков, другой возглавил Владимир Андреевич, а третий — белозерские князья.
Как обычно, резкий переход от семейной, городской жизни к жизни походной — вольной и воинской — возбуждал всё существо, встряхивал его до основания. Резкость же перехода объяснялась малостью Москвы со всеми её посадами, огородами и околицами. Верста-полторы от Кремля — и уже въезжали в поля. Справа и слева золотились стернёй нивы, редко у кого не успели сжать. А там и перелески замелькали, болотца с чёрными пиками и бурыми метёлками камыша, пожухлые кусты пижм; вдали проступали леса; над всем этим набирало высоту солнце; и «кроткий и тихий ветр веяше и дыхаше».
Воздух уже был напитан предосенней терпкостью. Чистый и свежий, он легко вдыхался, хотелось ещё и ещё пить его или же вкушать как необыкновенно сытный небесный хлеб, чтобы вдоволь было — на всю оставшуюся жизнь.
Омытые ветром лица воинов светились возбуждением, казалось, каждый понимал про себя, что это утро делало его причастным к чему-то ещё небывалому в его жизни, в судьбе его земли.
Но проходит и это возбуждение первого часа, пыль ложится на одежду, на конские гривы, на обозную поклажу, на тележные оси. Она равнодушно скрадывает праздничную пестроту нарядов, серым налётом усталости покрывает лица; и теперь предстоящий путь и то, что будет в конце его, видятся как извечная мужичья работа, которой не миновать, как не миновать пахоты, косьбы и жатвы. Вот они проходят сейчас перед Дмитрием, работники ратного поля, и редко на ком он не видит грубых следов воинской страды. Тот без глаза остался, у другого глубокий шрам во всю щёку, иной шеи повернуть не может, у этого вот губа рассечена надвое и зубов при улыбке великий недобор; а сколько беспалых, безухих, кривоносых, безъязыких, клеймённых сарайскими и прочими клеймами! А разденься они сейчас все догола — как страшно обезображена ранами, давними и свежими, зажившими и сочащимися, всякими-всякими, грешная и многотерпеливая человечья плоть! Кого ордынец наградил сзади косым ударом вдоль спины, кого литвин зацепил копьём под ребро — да спасибо, что неглубоко, — а кого и свой единоплеменник под горячую руку черканул по затылку топором. На иного глядя, только подивишься: как ещё ходит, руками машет и рогатину держит в ладони! Весь он изувечен, издырявлен что решето, почти насквозь просвечивает; обезображенное лицо разопрело от пота, а никак не желает от других отставать, вышагивает бойко и на чью-нибудь незамысловатую шутку скалится добродушно, как невинное дитя… Отчего она у нас сырая-то, мать земля Русская? От слёз, от слёз, родимые. И режут её, и секут, и топчут, и на куски раздирают, уже почти и привыкла, что так ей положено; но нет, не привыкай, милая, ни у кого ты не в долгу, ни на запад глядя, ни на восток; и не твоя вина, что гости твои незваные загостились без меры и выпроваживать их придётся не подобру, не поздорову. В подъярёмных скотах числят они крестьянскую силу, окликают надменно и насмешливо: «Гой еси, добрый молодец!..» Но кто их звал в пастухи? И что им земля эта столь сладка? Или, может, сами научатся её пахать? Скорей солнце побежит обратно. Завиден им и непонятен, и страшен всяк живущий при земле своей, а не носящийся перекати-полем по свету, и хотели бы искоренить его до конца, да ведь чуют, что без него и сами не выживут.
Проезжали сейчас и проходили ополченцы мимо подмосковных житниц, наследственных вотчин великого князя. Как всегда в эту пору, радовала глаз чистота прибранных нив; лишь кое-где ещё пестрели в поле малыми шевелящимися снопиками женщины и дети. Разогнувшись в стане, оправив одежду, женщины тревожно всматривались из-под ладоней, а детишки со всегдашней доверчивостью истово махали руками вслед проходящим воинам, и редко у кого из мужчин не першило тогда в горле. Неистребима всё же эта детская доверчивость в жизни! Вот когда малые дети перестанут здороваться, встречаясь на деревенской улице с незнакомым взрослым человеком, или махать с пригорка усталым путникам, тогда, пожалуй, и придут последние времена.