Дублинеска - Энрике Вила-Матас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это может быть простым совпадением, а может и не быть, но с того момента, как он поверил в смерть Малахии Мура, он не может понять, на месте ли тот, кто, как ему казалось, шпионил за ним и изучал его с маниакальным, а может, и профессиональным интересом. Он тоскует по гению. Или по тому, кого нет. Он тоскует даже по начинающему автору. Но, как почти что сказал Генри Воэн, все умерли. Все угасли, может быть, надолго, может, даже навсегда. Он вспоминает юношей, дразнивших Кавальканти за то, что он никогда не присоединялся к ним в их разгулах. «Ты отказываешься быть в нашем обществе, – говорили они, – но скажи, когда ты откроешь, что Бога нет, что же будет тогда?»
Дождь льет, как будто стремится наконец полностью затопить всю землю, включая этот дом на севере Дублина, этот трагический дом с креслом-качалкой, большим окном и картиной с лестницей, дом на берегу Ирландского моря, задуманный, чтобы двигаться к худшему исходу, дом, если позволите – прошу прощения, что встреваю, но мне нужно самому слегка дистанцироваться от происходящего, к тому же, если я не скажу этого, я лопну со смеху, – дом, доверху набитый Беккетом.
Что же ему делать теперь, когда он убедился в том, что не существует ни Бога, ни гениального автора, и что, с другой стороны, никто на него уже не смотрит, и осталось только страдание в его беккетовом мире у самого пола? Вслушиваясь в дождь, он снова ощущает, что не просто нечто утекло из комнаты, но кто-то умер – в буквальном смысле слова. Ни тени, ни следа, ни призрака автора, ни начинающего литератора, ни бога, ни духа Нью-Йорка, ни так и не найденного гения. Это только его догадки, но ему кажется очевидным, что с тех пор, как он себя чувствует хуже некуда, он еопускается еще ниже. Уже никто за ним не шпионит, никто не наблюдает, никто – затаившийся или просто невидимый – не прячется за глубоким бесконечным синим воздухом. Никого. Он представляет себе, как кладет в карман штанов плоские часы и начинает спускаться по ступенькам с алтарного возвышения. Но очень скоро спрашивает себя, зачем стараться и воображать, если уже никто, абсолютно никто его не видит. Все умерли. И все равно он будет воображать. Горе, одиночество, жалкая нищета у самого пола. Если глядеть из худшей части хуже худшего, мир выглядит мельчайшим кусочком дерьма в самой гнилостной, нечистой и несвежей вселенной. Тоска по ароматным ликам, по яблочным личикам. Раз все так плохо, не лучше ли было, если бы Малахия Мур не умирал, а по-прежнему находился бы тут – пусть в качестве тени, если ему так хочется, – но чтобы эта тень могла хоть немножечко оживить его своим присутствием.
О Малахии Муре он знает, что тот был легок на ногу и что многие звали его Годо. Что его встречали по всему Дублину в самых невозможных местах. Что он, словно Дракула, умел истечь туманом. Больше не знает почти ничего, но уверен, что без труда сумеет представить его себе. Малахия Мур был плохо сложен, это из-за его костяка. Его глаза производили на всех сильное впечатление. Глаза у него были близорукие, но выразительные, их взгляд был пронзителен и остр, и стекла круглых очков не скрывали светящегося в них глубокого ума. Руки были холодные и вялые, и от него нельзя было дождаться энергического пожатия. Когда он быстро шел по улицам, его ноги были похожи на несгибающиеся ножки циркуля. Он был совершенно гениальным автором, хотя в жизни не написал ни единой строчки. Повезло бы тому, кто сумел бы его открыть. Он казался выше, чем был на самом деле. Если нам удавалось увидеть его вблизи – до того, как он, следуя своей, уже известной нам, привычке, растворился в тумане, – сразу становилось понятно, что он вовсе не такой высокий, хотя и несколько выше среднего. Ощущение высокого роста возникало из-за его худобы и еще из-за его макинтоша, застегнутого снизу доверху, и его узких брюк. Что-то в его облике, главным образом посадке головы, напоминало горного орла – беспокойного, настороженного. Стреляную птицу.
Хотя он и сидит, вцепившись в кресло-качалку, он по-прежнему принимает нарастающий и почти уже неодолимый зов компьютера. Он знает, что поиск в Гугле может иногда заменить целое личное дело, собранное полицией, а потому поддается искушению и усаживается перед экраном как настоящий хикикомори и пытается выяснить, знают ли в Гугле Малахию Мура, юношу в макинтоше, которого он видел в Гласневине и который заставил его задуматься, не его ли он автор.
Он ныряет в поиски, забив в строку «Малахия Мур», но находит только информацию о баскетболистах и футболистах, откликающихся на это имя, и никто из них не может быть гением в дождевике, встреченным несколько недель назад. Он заглядывает в раздел «изображения», вдруг там случайно запечатлен некто, напоминающий Беккета в юности, но нет, там нет ничего похожего, зато есть снимок троих мужчин, подпись же не имеет ни малейшего отношения ни к какому Малахии Муру: «Шон Макбрайд, министр иностранных дел Ирландской республики, Бернард Дини и Малахия Макгрэди, Эйрихьяхт, 1950».
Чтобы занять себя чем-нибудь, пока не начало действовать выпитое одним глотком снотворное, задает в поиске просто «Малахия», без Мура, и находит информацию о достойном и добродетельном муже, святом Малахии, он не знает о нем ровным счетом ничего, хотя вроде бы слышал о нем тысячу раз. Он погружается в чтение об этом Сент-Малаки, о святом Малахии, архиепископе Арманском, который родился в 1094 году, был наречен Маельмаедоком О’Моргером, сегодня же, десять столетий спустя, памятен пророческим видением, предположительно явившимся ему на обратном пути после паломничества в Рим.
Пророчества святого Малахии уводят его к Бенедикту, загадочному нынешнему папе. Он ищет информацию о нем и обнаруживает, что Бенедикт, то есть Ратцингер, склонен к затворничеству, проводит время у себя в кабинете за чтением, письмом и подготовкой энциклик, а разъезжает значительно меньше, чем его гиперактивный предшественник. Так что, пишет кто-то, если апартаменты Иоанна Павла II напоминали польскую харчевню, где все время кто-нибудь входил или выходил, апартаменты Бенедикта Ратцингера скорее наводят на мысли о бункере или о комнате, где на сорок лет укрылся от мира поэт Гельдерлин. Почему именно об этой комнате? Он безуспешно ищет, кому могло прийти в голову объединить Ратцингера с возвышенным Гельдерлином, и наконец припоминает, что в Тюбингене Гельдерлин сорок лет прожил в комнате у столяра Циммера. Он думает об «Изобретении одиночества» Остера, где говорится, что безумие поэта было притворным, а от мира он удалился из-за нелепой, взбаламутившей всю страну политики Германии после Великой французской революции. Стихи же как будто потерявшего рассудок Гельдерлина написаны тайным революционным кодом и исполнены глубокой внутренней радостью затворника.
«Заточить себя в комнате не означает ослепнуть, а обезуметь не означает онеметь. Скорее всего, именно эта комната вернула Гельдерлина к жизни, к той жизни, что ему еще оставалась», – вспоминает он слова Пола Остера.
Задумывается о том, как бы он выглядел в глазах того, кто может наблюдать за ним со стороны. Скажем, в глазах умершего Малахии Мура. Пока еще никто не представил доказательств, что умершие нас не видят. Раскат грома. Ему опять совершенно не хочется спать. Очень некстати, ведь на него уже снизошел было целительный сон, сон, который перенес бы его на лестницу Хоппера.