Дублинеска - Энрике Вила-Матас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нельзя сказать, чтобы обстановка была идеальной – Селия голосила без передышки, и вся ситуация вызывала ощущение стыда и неловкости. Но он предчувствовал, доверясь увиденному два года назад в больнице сну, что вскоре Селия успокоится и заговорит мягче. И в самом деле. Селия утомилась и обняла его. Снова на миг они были вдвоем в центре мира. Не зря эти растроганные объятия являлись Рибе в его пророческом сне. Они обнялись так крепко, что, выходя из бара, пошатнулись, потеряли равновесие и, как и предсказывал сон, упали на землю, но и там не разжали объятий, словно внезапно стали единым телом. Это были объятия центра мира. Ужасные и в то же время потрясающие, взволнованные, серьезные, печальные и смешные. Это была самая сущность объятий, объятия, словно увиденные – невозможно описать их лучше – во сне. Потом они сидели на тротуаре на этой улочке в северной части Дублина. Слезы, безутешность.
– Почему, ради всего святого, ты опять запил? – сказала Селия.
Странный момент, словно в этом нелепом плаче вдвоем и в том удивительном факте, что Селия задала ему тот же самый вопрос, что задавала во сне, крылся некий знак, некое зашифрованное сообщение.
Поэтому – отчасти это было логично, – он ждал, что Селия и дальше будет вести себя в полном соответствии с этой сценой в вещем сне и скажет:
– Завтра мы можем поехать в Корк.
Но нет, Селия этого не сказала. Напротив, слово «Корк», великое отсутствующее, плавало, словно подвешенное в воздухе, как будто оно явилось, чтобы заявить о себе позже, в еще более пугающей ситуации. Например, в виде огромной вазы дома в Барселоне.
В тот момент Рибе показалось, что он полностью осознал – квинтэссенцией этого странного сна, увиденного им в больнице тому два года, было не что иное, как возвращение в сознание и радость от того, что он жив.
Селия не сказала, что на следующий день они могут поехать в Корк, но все равно это было невозможное и единственное в своем роде мгновение, мгновение в центре мира. Потому что он внезапно ощутил, что их связь сильнее всего, сильнее жизни и смерти. И это ощущение было таким серьезным и неподдельным, таким сокровенным и мощным, что сравнить его можно было только с возможностью перерождения.
Селия же не разделяла его переживаний, она была возмущена тем, что он снова жальчайшим образом запил. И все же в сцене со смертельными объятиями ощущались и ее чувства, и было видно, как много для нее значит это неожиданно насыщенное мгновение в центре мира, хотя и не так, как для него.
– Когда мертвецы плачут – это знак того, что они на пути к выздоровлению и к осознанию того, что они живы, – сказал он.
– Плачут только те, которые допились до смерти, – возразила Селия, и, вероятно, ее слова были ближе к истине.
Он отреагировал не сразу.
– Какая жалость, – сказал он наконец, – что мы умираем и стареем и что все хорошее уходит от нас так быстро.
– Что мы стареем и умираем, – поправила она.
Так шаг за шагом развеивалось волшество момента.
Но перед тем оно было. Было мгновение в центре мира. И, напротив, никакого отношения к центру мира не имело последовавшее за ним мгновение – когда Селия бросила на него пугающий взгляд, и они оба осознали, в каком нелепом положении вдруг оказались. Теперь она не сводила с него глаз, и в этих глазах стояла ненависть. Но превыше ненависти было презрение.
И что же сделал он? Сумел вернуть ей презрительный взгляд? Сумел сказать ей, что только дуры становятся буддистками? Нет, не сумел, не посмел. Он был еще под впечатлением, в нем еще жило эхо только что отзвучавших чувств. Он еще слышал глубокий рокот моря и слова, говорившие ему, что лучше «жить в презренье, чем на вершине». Потому что, когда человеку хуже худшего, когда он стал последним отбросом судьбы, он может надеяться и жить без страха. Теперь он понимал, зачем ему нужно было прижиматься к полу, чтобы ощущать, что жизнь продожается. Не имело никакого значения, что он состарился, что он распадается и что все, с чем он был связан, доживает последние дни, потому что эта трагедия сослужила ему отличную службу – он понял, почему внутри знаменитой пустоты, которая и есть человек, и в рамках его бессмысленного явления в этот мир и исчезновения из него существуют особые мгновения, и их нужно уметь выделять из ряда всех прочих и уметь ловить. Сейчас он пережил одно такое мгновение. Он уже прожил его однажды в неповторимо чувственном сне, который видел два года назад в больнице. Это и был один из тех драгоценных моментов, за которые он боролся, сам того не зная, последние несколько месяцев.
Обнимая Селию и нимало не тяготясь больше своим неудобным положением на земле, он принялся прямо там воображать, будто снова бродит в одиночестве, как не раз уже бывало, по улицам этого мира и внезапно оказывается на молу, исхлестанном бурей, – и тут все встало на свои места: годы сомнений, поисков, вопросов и поражений внезапно обрели смысл, и картина его будущего предстала перед ним ясней ясного – конечно же, ему не надо ничего больше делать, он просто должен вернуться к своему креслу-качалке и начать там свое скромное существование в направлении худшего исхода.
«Плачевна перемена для счастливцев, – припомнил он слова Эдгара, сына графа Глостера в «Короле Лире», – несчастным поворот – на радость. Здравствуй, бесплотный воздух, что меня объемлешь. Когда ты бедняка додул донельзя, он не должник уж твой».
Ему уже хуже некуда, но что-то, видимо, разладилось, потому что радость к нему так и не вернулась. Он дорого заплатил за эпифанию на последнем молу, и теперь все идет не так, как он предполагал. Кажется, он, сам того не заметив, попал на дно дна, провалился на уровень ниже ожидаемого. Похмелье не желает отступать. И маленькая картина Хоппера не меняется, хоть ты в нее стреляй.
Он с ужасом видит первые последствия своей ошибки. Для начала он ясно понял, что и бог, и гений, которого он столько искал, – мертвы. Грубо говоря, он – без его на то согласия – оказался вдруг в мерзкой клоаке внутри отвратительного мира.
Они ушли, как писал Генри Воэн. «В мир света навсегда они ушли», – вот как по-настоящему звучит первая строчка этого английского стихотворения XVII века. Но из клоаки, где он пытается храбриться на пути к худшему исходу, мир света и не разглядеть. И это, сказать по правде, один из самых больших недостатков свинарника, в который превратилась квартира. Так что от стихов Генри Воэна осталось жалкое и липкое «Они ушли». И точка.
К нему возвращается тоска по утерянному или так и не встреченному гению. Были времена, когда он, посвятив себя поискам, считал очевидным, что явным признаком присутствия этого гения в тексте или в жизни будет его способность выбирать темы, не имеющие никакого отношения к нему самому и его обстоятельствам. До недавнего времени он верил в гения, занятого им, ушедшим от дел издателем, его повседневной жизнью, очень далекой от его собственного мира. До недавного времени его не покидало ощущение, что книге необходим гений, что он, высший дух, глубже и ближе осознающий происходящее, чем собственно персонажи, должен предлагать свои сюжеты вниманию будущих читателей, должен быть чужд описываемым страстям, им должно двигать то радостное возбуждение, которое рождается из его собственной энергии в момент описания того, что перед тем он со вниманием наблюдал.