Лучшие рассказы - Нил Гейман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Сегодня День святого Валентина, – подумал я. – Скажи ей о своих чувствах. Скажи, о чем думаешь».
Но я ничего не сказал. Не решился. Просто вошел в кафе следом за ней – унылый образчик немого томления.
На кухне меня дожидалась гора немытых тарелок: я принялся сгребать объедки в мусорное ведро. На одной тарелке остался кусочек темного мяса и пара ломтиков картошки, залитой кетчупом. На вид почти сырое мясо, но я обмакнул его в загустевший кетчуп и, когда Харв отвернулся, сунул в рот и прожевал. Хрящеватое и на вкус как железо, но я все равно его съел, даже не знаю, зачем.
Капля красного кетчупа сорвалась с тарелки, упала на мой белый рукав и растеклась четким ромбом.
– Эй, Шарлин! – крикнул я. – С Днем святого Валентина! – И засвистал веселый мотивчик.
– Время здесь текуче, – сказал бес.
Человек с первого взгляда понял, что это бес. И понял, что здесь Ад. Ну а что еще это может быть.
Комната напоминала длинный коридор, и бес ждал у дальней стены, рядом с дымящейся жаровней. На серых каменных стенах висели предметы, которые, пожалуй, не стоит рассматривать вблизи, – это немудро и не внушает оптимизма. Потолок низко нависал, пол был до странности иллюзорен.
– Подойди ближе, – сказал бес, и человек подошел.
Бес был тощ и абсолютно гол. Все тело его покрывали глубокие шрамы, и, похоже, когда-то давно с него пытались содрать кожу. Ни ушей, ни признаков пола. У него были тонкие губы аскета и бесовские глаза: они видели много всего и зашли чересчур далеко – под их взглядом человек чувствовал себя ничтожнее мухи.
– И что теперь? – спросил он.
– Теперь, – сказал бес, и в голосе его не было ни печали, ни удовольствия, только страшное безжизненное смирение, – тебя будут мучить.
– Долго?
Но бес не ответил, лишь покачал головой. Он прошел вдоль стены, разглядывая инструментарий на крюках. В дальнем углу, у закрытой двери, висела «кошка-девятихвостка» из колючей проволоки. Бес благоговейно снял плеть со стены трехпалой рукой и вернулся к жаровне. Положил плеть на горячие угли и стал смотреть, как нагреваются хвосты.
– Это бесчеловечно.
– Ага.
Кончики плети уже накалились мертвым оранжевым блеском.
Замахнувшись для первого удара, бес сказал так:
– Со временем даже это мгновение станет нежным воспоминанием.
– Врешь.
– Нет, не вру, – произнес бес. – Потом, – прибавил он за миг до того, как опустил руку с плетью, – будет хуже.
Хвосты вонзились в спину с шипением и треском, разорвали дорогую одежду – обожгли, раскромсали, рассекли плоть, и человек закричал. Не в последний раз.
На стенах висело двести одиннадцать орудий пытки, и со временем он испытал на себе все до единого.
А когда наконец «Дочь Лазаря», которую он познал интимнейшим образом, была очищена от крови и водворена обратно на стену, на свое двести одиннадцатое место, человек прошептал разбитыми губами:
– И что теперь?
– Теперь, – сказал бес, – будет по-настоящему больно.
И было так.
Все, что сделал человек, – все, чего делать не стоило. Каждый обман – каждая ложь себе и другим. Каждая мелкая боль – и каждая большая боль. Все это вытянули из него, дюйм за дюймом, подробность за подробностью. Бес содрал все покровы забывчивости, ободрал всё до самой правдивой правды – и это было больнее всего.
– Скажи, что ты подумал, когда она вышла за дверь, – велел бес.
– Я подумал: «Мое сердце разбито».
– Нет, – сказал бес без ненависти, – ты подумал не это. – Он смотрел на человека равнодушно, и тот поневоле отвел взгляд.
– Я подумал: «Теперь она никогда не узнает, что я спал с ее сестрой».
Бес разодрал его жизнь на куски, на минуты, на страшные секунды. Это длилось сто лет или, может, тысячу – у них в этой серой комнате была целая вечность, – и под конец человек осознал, что бес не обманул. Муки плоти были добрее.
И это тоже закончилось.
И едва закончилось, опять началось по новой. Теперь пришло знание о себе, которого не было в первый раз, и от этого стало гораздо хуже.
Теперь человек говорил и ненавидел себя. Никакой лжи, никаких ухищрений и отговорок, не было места ни для чего, кроме боли и ярости.
Он говорил. Он больше не плакал. А закончив тысячу лет спустя, взмолился лишь об одном: пускай бес подойдет к стене и возьмет нож для свежевания, или железный кляп, или тиски.
– Еще раз, – сказал бес.
Человек закричал. Он кричал долго.
– Еще раз, – сказал бес, когда человек замолчал. Словно до этого не было сказано ничего.
Как будто чистишь лук. На сей раз, проживая свою жизнь опять, человек узнал о результатах своих поступков – поступков, которые совершал вслепую, не задумываясь о последствиях; о том, сколько боли принес он в мир – сколько вреда причинил людям, которых даже не знал, не встречал, не видел. Пока что это был самый тяжелый урок.
– Еще раз, – сказал бес тысячу лет спустя.
Человек сидел, скорчившись, на полу возле жаровни. Он легонько покачивался, закрыв глаза, и рассказывал историю своей жизни, и переживал ее снова, пока говорил, от рождения до смерти, ничего не меняя, ни о чем не умалчивая, глядя правде в глаза. Он раскрыл свое сердце.
Закончив, он еще долго сидел с закрытыми глазами, ждал, когда голос скажет: «Еще раз», – но ему ничего не сказали. Человек открыл глаза.
Он медленно поднялся на ноги. Он был один.
В дальнем углу была дверь, и под его взглядом она открылась.
В комнату вошел человек. У него на лице были написаны ужас, и высокомерие, и гордыня. Человек, одетый дорого и элегантно, неуверенно шагнул раз, другой и замер.
И увидев этого человека, он сразу все понял.
– Время здесь текуче, – сказал он новоприбывшему.
ДЕВОЧКИ
Новый век
Она такая крутая, такая сосредоточенная, такая спокойная, и однако ее взгляд прикован к горизонту.
Тебе кажется, ты знаешь все, что можно про нее знать, в первый же миг после знакомства, но все, что ты якобы знаешь, – неверно. Страсть течет сквозь нее рекою крови.
Она отвернулась на мгновение, и маска соскользнула, и ты пал. Все твои завтра начинаются здесь.
Мама Бонни
Знаешь, каково это – кого-то любить?
И что самое трудное, самое поганое, хуже, чем «Шоу Джерри Спрингера», – ты не перестаешь его любить. Какой-то его кусочек всегда у тебя в сердце.