Лучшие рассказы - Нил Гейман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И в то же время продолжительность жизни на Западе по-прежнему увеличивается.
Ученых озадачивает вопрос, почему некоторые из тех, кто использует «Перезагрузку» ради развлечения, стареют обычным образом, в то время как у других никаких признаков старения не возникает. Кое-кто утверждает, что последние все же стареют, но на клеточном уровне. Другие придерживаются версии, что еще рано делать выводы и никто ничего не знает наверняка.
Перезагрузка не обращает процесс старения вспять; однако совершенно очевидно, что у некоторых она его замедляет. Многие представители старшего поколения, до сего времени отвергавшие перезагрузку ради удовольствия, также начинают принимать пилюли, независимо от того, имеются ли к этому медицинские показания.
XI
Сдачу теперь называют чеканкой, или, реже, звонкой монетой.
А сам процесс перехода именуется переменка.
XII
Раджит умирает от рака простаты в своей квартире в Рио. Ему за девяносто. Он никогда не принимал своих пилюль; и даже теперь мысль о такой возможности его ужасает. Рак распространился до костных тканей таза и яичек.
Он звонит в звонок. Проходит некоторое время, прежде чем сиделка, выключив свой сериал и отставив чашечку кофе, наконец появляется в дверях.
– Выведите меня на воздух, – сипит он. Она делает вид, будто не понимает. Он повторяет на плохом португальском. Она трясет головой.
Он вначале с трудом садится на постели, согбенный, словно горбун, и такой исхудавший, что порыв ветра может сбить его с ног, а затем плетется к входной двери.
Сиделка тщетно пытается его отговорить. И идет с ним через холл, поддерживая за руку, пока они ждут лифта. Он два года не выходил из квартиры; он перестал выходить еще до болезни: Раджит почти ничего не видит.
Сиделка выводит его на палящее солнце, они переходят улицу и направляются к пляжу Копакабаны.
Люди на пляже пялятся на старика, лысого, сгнившего заживо, в ветхой пижаме, с бесцветными, прежде карими глазами, глядящими через толстые линзы очков в темной оправе.
А он пялится на них.
Они золотисты и прекрасны. Некоторые спят прямо на песке. Почти все они совсем раздеты или носят одеяния, подчеркивающие их наготу.
И он их узнает.
Позже, много позже, о нем снимут еще один фильм. В финальной сцене старик падает на колени, как и было в реальной жизни, и из расстегнутых пижамных штанов вытекает струйка крови, сбегая по выцветшей ткани и смешиваясь с мягким песком. Он смотрит на них, переводя взгляд с одного на другого, и на его лице читается благоговейный трепет, как у человека, который научился смотреть на солнце.
Умирая в окружении золотистых людей, не мужчин и не женщин, он произнес лишь одно слово.
– Ангелы, – сказал он.
И люди, что смотрели фильм, такие же золотистые, прекрасные и измененные, как те, на пляже, поняли, что это конец.
И в том смысле, в каком это понял бы Раджит, так оно и было.
Сегодня четырнадцатое февраля. В этот утренний час, когда всех детей развезли по школам, а все мужья укатили на службу или доставлены к станции на окраине, откуда они, дыша паром и кутаясь в пальто, на электричке отправятся в Великую Поездку на Работу, – в этот час я пришпиливаю свое сердце на парадную дверь Мисси. Сердце густо-багровое, почти бурое – цвета печенки. Потом я стучу в дверь, очень быстро – тук-тук-тук, – хватаю свой жезл, свою палочку, свое такое-пронзающе-колющее, все в лентах копье и исчезаю, как остывающий пар в мерзлом воздухе…
Мисси открывает дверь. Усталая.
– Моя Коломбина, – выдыхаю я, но она не слышит. Она вертит головой, озирает улицу, но все неподвижно. Вдалеке громыхает грузовик. Мисси возвращается в кухню, и я танцую – тихий, как ветер, как мышь, как сон, – и вот я уже в кухне, стою рядом с Мисси.
Она вынимает из бумажной коробки пакетик для сэндвичей, а из шкафчика под раковиной – баллончик с чистящей жидкостью. Отрывает два бумажных полотенца от рулона на разделочном столике. Возвращается к двери. Вытаскивает булавку из крашеной панели – мою шляпную булавку, которую я случайно нашел… где? Я пытаюсь припомнить: может, в Гаскони? или в Твикенхеме? или в Праге?
Украшение на булавке – бледное лицо Пьеро.
Мисси вынимает булавку из сердца и кладет его в пакетик для сэндвичей. Брызгает чистящей жидкостью на дверь и стирает кровь бумажным полотенцем, прикрепляет булавку на лацкан, откуда крошечный белолицый Август взирает на мерзлый мир слепыми серебряными глазами, кривя печальные серебряные губы. В Неаполе. Теперь я вспомнил. Я купил эту булавку в Неаполе у одноглазой старухи. Она курила глиняную трубку. Это было давным-давно.
Мисси ставит баллончик на кухонный стол, надевает старое синее пальто, доставшееся ей от мамы, застегивает все пуговицы – первую, вторую, третью, – решительно убирает пакет с сердцем в карман и выходит на улицу.
Тайком, тайком, тихий, как мышь, я иду следом, то крадучись, то пританцовывая, она не видит меня, она меня не замечает, лишь зябко кутается в пальто и идет по крошечному городку в Кентукки, по старой дороге, что бежит мимо кладбища.
Ветер рвет с меня шляпу, и на мгновение мне становится жалко утраченной булавки. Но я влюблен, и сегодня День святого Валентина. Надо чем-то пожертвовать.
Мисси вспоминает, как раньше входила на кладбище через высокие кованые ворота: когда умер отец; когда они приходили сюда детьми в День Всех Святых, всей школьной тусовкой, веселились вовсю и пугали друг друга; когда ее тайный любовник разбился в аварии на скоростной автотрассе – три машины столкнулись, – она дождалась окончания похорон, когда день уже был на исходе, и пришла под вечер, перед самым закатом, и положила белую лилию на свежий могильный холм.
О, Мисси, воспеть ли мне тело твое, твою кровь, твои глаза и губы? Я бы подарил тебе валентинку о тысяче сердец. Я гордо машу своим жезлом и танцую, безмолвно воспеваю великолепие свое, пока мы вместе идем по кладбищенской дороге.
Низкое серое здание, Мисси открывает дверь. Говорит: «Привет» и «Как жизнь?» – девушке за стойкой, та отвечает что-то невразумительное, она только-только окончила школу и сейчас сидит и разгадывает кроссворд в газете, где печатают одни кроссворды и ничего кроме кроссвордов, и она бы звонила с рабочего телефона, используя его в личных целях, вот только ей некому звонить и никогда не будет, это и ежу понятно. Ее лицо – сплошь в гнойных прыщах и следах от прыщей, и она твердо убеждена, что это имеет значение, и потому ни с кем не общается. Ее жизнь расстилается передо мной: она умрет необласканной старой девой от рака груди через пятнадцать лет, и ее похоронят в низине у кладбищенской дороги, и напишут ее имя на могильном камне, и первый мужчина, который коснется ее груди, будет патологоанатом, и, вырезая вонючую опухоль, похожую на кочан цветной капусты, он пробормочет: «Господи, вы посмотрите, какая огромная. Почему она никому не сказала?» – то есть не уловит сути.