Остановленный мир - Алексей Макушинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Конечно, его коллеги, не генералы, но коллеги обыкновенные, с того же этажа, что и он, – если не говорили о футболе, о Бастиане Швейнштейгере и Лукасе Подольском, об очередном чемпионате очередной Европы, о том, что Юрген Клинсман большой молодец, да и Йоги Лёв парень не промах, – то как раз говорили, в бесконечных вязких подробностях, о делах, об акциях, фондах, рендитах, кредитах; продолжали говорить о них, когда шли обедать в банковскую, не слишком вкусную столовую, или – если хотелось им выйти на улицу, хоть на полчаса отвлечься от дивидендов и прочих рендитов, от которых, впрочем, отвлечься мыслями они все равно не могли, – в неподалеку от банка расположенное пижонское заведение, все пронизанное тем, что по таинственным для нас, простых смертных, причинам модные журналы и люди называют стилем жизни, Lifestyle (хотя стиль жизни бывает разный: у бродяги под франкфуртским мостом и у клошара на острове Святого Людовика тоже есть свой стиль жизни) – пижонское заведение, где продавалась (и продается) всевозможная всячина, на все банкирские вкусы, для всех миллионерских потребностей: от особенных блокнотиков с кожаными застежками, золотоперых авторучек и золотых карандашиков, в компьютерную эпоху превратившихся в предметы роскоши и знаки богатства, до, даже, велосипедов, тоже особенных, таких серебряных и с такими кричащими, оранжевыми, толстыми шинами, каких Виктор больше нигде, ни в каком спортивном и велосипедном магазине не видывал, от предметов фатовского обихода, богатейского быта, прекрасных перечниц и сумасшедших солонок, пузатых баночек с дижонской горчицей и провансальским паштетом до рубашек за триста, запонок за три тысячи и костюмов за пять тысяч евро, – лавку, где, кроме того, выпекался (и выпекается) вкуснейший (следует признать) хлеб, вкуснейшие круассаны и булочки, с изюмом или без оного, Тинин всегдашний соблазн, да и моя, не скрою, погибель, заодно предлагались покупателям, необязательно банкирам – пижонам просто, давно приметившим это место, сыр, самый французский, самый швейцарский, а с ним и ветчина, самая пармская, и где, на высоких деревянных табуретах за высокими деревянными столами сидючи, вечно возбужденные, вечно под током, предвкушающие профит банкиры, как, впрочем, и не банкиры, просто пижоны, всегда с удовольствием, уплетали (до сих пор уплетают; я сам, признаться, люблю бывать там…) лотарингский пирог, или эльзасскую пиццу (вымазанную сметаной, выложенную луком с кусочками поджаренного шпека…), продолжая говорить и думать, если они банкиры, об акциях, фондах, других дивидендах. Виктор разбирался во всем этом не хуже любого из них, лучше многих. Начальный капитал его был ничтожен, но везло ему как-то даже неправдоподобно, как если бы таинственные силы, заботившиеся о его карьере, решили позаботиться и о благосостоянии его. Орудием этих сил в очередной раз оказался вальяжный Вольфганг, однажды и затем снова, после вечернего дза-дзена, в придаточном предложении, поблескивая ботинками и глазами, давший ему пару ценнейших советов, сделавший пару намеков, в том примерно смысле, что он, Вольфганг, ни в чем не уверен, но как-то так ему кажется, да и знающие люди говорят, что акции SAP завтра подскочат, акции BASF, наоборот, упадут, а что вообще лучше пока оставаться быком, а на следующей неделе переметнуться к медведям… Это были шальные деньги, веселые деньги, приятное прибавление к его тоже растущему жалованью. Он не ценил денег, казалось ему; не боялся их потерять (и в кризисе 2008 года почти все потерял; потом опять заработал…); как совершенно честный с самим собой человек, не мог себе не признаться, что иметь и тратить деньги – чистое наслаждение, и то, что он может послать родителям больше, чем они ожидают, подарить Тине не очень нужный ей жемчуг или очень нужный ей, безумно дорогой объектив, купить себе что-то, в этой или другой модной лавке – костюм ли, велосипед ли, – не думая о цене, просто войти, посмотреть, спокойно сказать: беру, – что это здорово, даже как-то, говоря по-советски, круто. Вот этот велосипед, легчайший, из алюминия, с двадцатью передачами на раме и на руле, за пять тысяч евро, мне нравится; я покупаю его. Велосипед нравился, и жизнь ему нравилась тоже. А ведь жизнь никогда ему прежде не нравилась. Он тосковал, и мучился, и искал какого-то одного, всеобъемлющего решения. Теперь, когда решение нашлось (в чем он не сомневался) – теперь вдруг оказывалось, что и все остальное, то, чем живет большинство людей, не дзен-буддистов, не искателей истины, и на что он, Виктор, до сих пор смотрел как на препятствие и помеху, – что это не только помеха и не только препятствие, и даже совсем не препятствие, совсем не помеха, но что очень многое в жизни может быть и приятным, и радостным, и причем, вот что важно, приятным, радостным само по себе, без всякой связи с его великими задачами, его аскетическим подвигом. Он не был готов к этому и потому продолжал удивляться. Удивляясь, чувствовал себя молодым, здоровым, уверенным в себе, счастливым в любви и в делах. Расплывчатость и зыбкость юности кончилась, легкие, редкие приступы свербящей тоски еще, пожалуй, бывали – но скорее как воспоминание, напоминание о прошлом, как дальние, еще грозовые, но уже не страшные отзвуки той тоски, которая в юности столь свойственна бывала ему; вдруг, спохватываясь, говорил он себе, что – вот, ведь это же он, Виктор, несчастный заика, еще пару лет назад не знавший, как жить и как выжить, – что вот он идет обедать в Lifestyle-лавочку, мимо Старой оперы, в летний франкфуртский день, в сверкании автомобильных стекол, небоскребных зеркал, один или вместе с наэлектризованными коллегами по работе (Мартином из Штутгарта, Полом из Колорадо-Спрингс); и как совершенно честный с самим собой человек, вынужден был признать, что да, каким-то неожиданным, до сих пор ему самому неизвестным краем души он получает удовольствие от всего этого – от этого дня, этого солнца и облаков, от брызг, плеска и сверкания фонтана на площади перед Оперой, даже от этого, не прерываемого ничем (ни облаками, ни солнцем, ни обнаженными руками мимо идущих девушек…) разговора об акциях, рендитах, кредитах, в которых уж точно разбирается он не хуже, чем Мартин из Штутгарта, много лучше, чем Пол из Колорадо-Спрингс, – вообще от того, что вот он, такой молодой и спортивный, красивый и необычный, в так ладно сидящем на нем костюме, в дорогущих часах, которые он, в конце концов не выдержав, купил в этой самой пижонской Lifestyle-лавочке, часах с таким множеством стрелок и стрелочек, с такими чудными маленькими кружочками внутри большого циферблата, что невозможно было не соблазниться ими, не потратить на них шальные, выигранные на бирже деньги, – что вот он идет здесь, входит в дверь, которую придерживает для него ливрейный негр, иногда стоящий у входа, или, если негр почему-либо, по нужде или просто так отлучился, которую он сам придерживает, пропуская выходящую из магазина даму с пакетами и покупками, сразу, на то мгновение, в которое соприкоснулись их взгляды, им очарованную, пропустивши даму, улыбается знакомой кассирше, блондинке с вытянутым лицом, затем, сделав заказ у тоже ему знакомого вислоусо-веселого хорвата-официанта, поедает, на высоком табурете сидючи, свой лотарингский пирог с огромной порцией свежего, необыкновенно вкусного, хорошим бальзамическим уксусом из Модены политого салата, видит вихрастые, неподвижно-скульптурные облака в окне, в нежном небе, видит Старую оперу, видит идущих мимо огромных окон лавки индусов, индусских мужчин в разноцветных тюрбанах, выступающих впереди, индусских женщин в разноцветных же сари, покорно следующих за своими мужчинами. Он не следовал столь покорно за Полом из Колорадо-Спрингс, за Мартином из Штутгарта, всегда торопившимися обратно в банк, одержимыми желанием доказать свою незаменимость всем, кто посмеет в ней усомниться, но, отвоевывая себе кусочек свободы, если день был летний, погода хорошая, еще медлил чуть-чуть возле Оперы, возле фонтана, где какие-нибудь резвящиеся девицы пытались, повизгивая, помочить ноги, достойные или, уж как повезет, недостойные внимания ротозея, в желтой, мутной, не очень-то и холодной воде, заходил затем на ту улицу, где все всегда едят что-нибудь за столами и столиками, отчего и носит она поэтическое название Freßgasse (Freßgass по-гессенски), переулок жратвы и обжорства, переведем, что ли, так; у знакомого итальянца, очередного Лоренцо, покупал мороженое, два шарика, фисташковый, например, и ванильный, в вафельном, понемногу намокавшем раструбе, вновь проходил мимо Оперы, фонтана, других, но тоже визжащих, девиц, сворачивал, уже по дороге в банк, в ту аллею, по которой когда-то мы с ним шли из дзен-до (одну из парковых полос, повторяющих рисунок снесенных городских стен), и, сидя на лавочке неподалеку, например, от большеголовой голой серо-каменной женщины, которая и тогда лежала, и теперь лежит у края этой аллеи, на боку, на газоне и постаменте, согнувши ноги в коленках, так что образуется между ляжками бесстыдный зазор, или, еще ближе к банку, на лавочке возле смешнейшей, на возвышении воздвигнутой, скульптурной группы, являвшей и являющей миру (городу, туристам, бродягам и наркоманам…) голого гиганта из позеленевшей меди, с отчетливым пенисом и лицом сталевара, который, обхвативши торс мощными руками, порывается сойти со своего места, двинуться навстречу небоскребам и людям, – и, на шаг позади него, двух гигантских гологрудых дев, видимо муз, с прикрытым подобающими складками срамом, которые тоже стремятся уйти куда-нибудь прочь и подальше отсюда (если же подняться вверх по холмику, усыпанному бумажками, бинтиками, бывает, что и шприцами, жестяными баночками от колы, пакетиками от биг-маков, чизбургеров и прочей продукции фирмы «Макдоналдс», можно прочитать на постаменте посвящение «гению Бетховена», dem Genius Beethovens, заодно и вообразить себе, что бы сделалось с Людвиг-ваном, доведись ему воочию узреть сего гремучего гения…), – возле одной из этих (в кроваво-коричневую эпоху созданных, как я недавно узнал) скульптур, на более или менее грязной лавочке сидючи, доедал он свое мороженое, таявшее на солнце, стекавшее по вафельному размокавшему раструбу на пальцы, съедал и раструб (самое вкусное, что есть в мороженом, как все мы знаем с детства), глядя на проходящих по аллее людей, детей (тоже с мороженым), голоруких и голоногих девушек (еще девушек и еще), глядя на туристов, бродяг, банкиров, быть может, и гениев, на отражения изменившихся, но по-прежнему и в свою очередь скульптурных облаков в зеркалах небоскребов.