Голубиные перья. Рассказы - Джон Апдайк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты была такая бесстрашная.
— Ты тоже.
— Но мне-то вроде как положено. Плата за пенис.
— Тшш!
— Эй, я просто так брякнул — про то, что ты бесполая.
Официантка налила им еще по чашечке кофе и положила чек.
— И я торжественно обещаю никогда в жизни не танцевать твист, ча-ча-ча и шотландку с Марлен Бросман.
— Не говори глупостей. Мне все равно.
Он, можно сказать, получил разрешение, но его почему-то разобрала досада. Это ее самодовольство! Почему она уходит от борьбы? В попытке удержать шаткий мир между ними он схватил чек и, нарочито актерствуя, изображая эдакого простовато-туповатого ухажера, пригласившего даму в кафе, важно объявил: «Я заплачу».
Но, заглянув в бумажник, он обнаружил там всего только один потрепанный доллар. Он и сам не понимал, почему это так его взбесило, разве сам факт, что доллар был всего один.
— Вот свинство! — сказал он. — Нет, полюбуйся! — Он помахал долларовой бумажкой у нее перед лицом. — Я как проклятый гну спину всю неделю, чтобы прокормить тебя и наших ненасытных отпрысков, — и что же остается мне в конце недели? Один, черт возьми, вшивый мятый доллар!
Ее руки упали на сумочку на соседнем стуле, но взгляд был прикован к нему, и ее лицо снова стало таким, как уже было — или еще будет: фарфоровой маской непостижимого самообладания.
— Заплатим вместе, — сказала Джоан.
ЛИСТЬЯ
Виноградные листья у меня за окном поразительно красивы. Поразительно, потому что после долгой ночи сосредоточения на себе, страха и позора мне странно видеть, что, оказывается, по-прежнему есть в мире красота, что независимо от наших крахов по-прежнему сохранились естественная соразмерность и ненавязчиво-изощренное изобилие «изобразительных средств», чем метит Природа истинные создания свои. Природа; сегодня утром я точно знаю, что природное — это то, чему чуждо чувство вины. Наши тела существуют в Природе; наши ботинки, шнурки, пластмассовые наконечники шнурков — все, что вокруг нас, вблизи и вдали, — существуют в Природе; и, однако же, что-то нас к ней не пускает, вроде выталкивающей силы воды, которая не дает коснуться песчаного дна, такого ребристого, усеянного полумесяцами ракушечных обломков, — а кажется, вот оно, только руку протянуть.
На ветку за окном прилетела сойка. И сразу прочно устроилась, чуть враскорячку, повернув ко мне облезлую гузку, а голова настороженно окаменела, отпечатавшись хищным крючконосым силуэтом на фоне белесого неба, простершегося над ржавым болотом. Видите ее? Я вот увидел и, оборвав цепь своих мыслей, протянул руку сквозь стекло, поймал и запечатлел на этом листе. А она уже улетела. Но все равно так и осталась несколькими строчками выше враскорячку сидеть на ветке, и гузка у нее облезлая, а голова настороженно окаменела. Что умею, то умею, хоть это, может, никому и не нужно.
Виноградные листья там, где не затеняют друг друга, золотятся. Плоские, они принимают на себя и отбрасывают лучи всей поверхностью, и чистый свет, эта сумма спектра и источник жизни, отражается ярко-желтым, как его раскрашивают дети. На жухлых листьях заемное это свечение густеет до темно-оранжевого, а те, что еще свежи и зелены, — потому что, если присмотреться, зелень держится в листве до глубокой осени, — отцеживают из солнца нежную лимонную субстанцию. Тени, которыми листья пятнают друг друга, нервные и бегучие на ветру, рассыпающем по крыше уютные шорохи, образуют, несмотря на это, разные четкие узоры — какие-то бессчетные варварские ятаганы, копейные наконечники, двузубцы, боевые шлемы. Но общее впечатление, как ни странно, совсем не угрожающее. Наоборот, прихотливая игра символов одновременно крова и пространства, тепла и ветра манит наружу; мой взгляд ныряет в листву за окном. Листья, листья со всех сторон. На дубе они как цепкие когти, в иссиня-бурой ржавчине. На вязе — перистые, сквозящие женственной желтизной. На сумахе — зубчатые, рдеющие горячим румянцем. Я блаженно плаваю в огненной лиственной вселенной. Но что-то цепляет меня и тянет назад во внутреннюю тьму, где солнцем — больная совесть.
Надо разобраться в событиях. Мне говорят, что я вел себя бессовестно; теперь понадобится немало времени, чтобы как-то совместить это всеобщее осуждение с сознанием безоговорочной правоты, которая в наших собственных глазах всегда облекает наши поступки, даже самые неудачные. Ну а когда события разобраны — действиям найдена мотивация, действующим лицам придана психология, промахи разбиты на категории, злодеяния названы своими именами, все эти буйные, непричесанные джунгли подстрижены объяснениями и укоренены в Истории, тем самым как бы возвратившись в Природу, — что тогда? Не сомнителен ли такой возврат? Способны ли наши души утешиться сознанием, что все пройдет, и мирно растаять в лиственном перегное? Нет. Мы стоим на пересечении двух миров, и нет хода ни вперед, ни назад, только может еще тоньше стать разделяющая грань.
Я помню очень отчетливо, какое черное платье было на жене, когда она уходила из дому получать развод. Мягкое, облегающее, с треугольным вырезом, оно всегда ей шло, выгодно оттеняло ее бледность. В то утро она была особенно красива: лицо такое бледное, измученное, мертвенное. А тело, ведь оно относится к миру Природы, знать ничего не знало о нашем крахе, оно выглядело и двигалось до несуразности как всегда. Уходя, она мельком чмокнула меня, и мы оба ощутили юмор ситуации: можно было подумать, что она просто собралась, как обычно, в Бостон — на концерт в «Симфони-холл» или за покупками в «Бонвит»[79]. Так же нашарила в сумочке ключи и так же озабоченно дала наставления благодушной женщине, которая оставалась с детьми, и так же, сев в машину, сперва провалилась с головкой, а потом вынырнула и подалась вперед. Получив наконец то, что хотел, разведенный, я посмотрел на своих детей глазами оставившего их, оглядел дом, как разглядывают фотоснимки из невозвратного прошлого, сел в машину и рванул через осенний пейзаж, точно человек в асбестовой робе через бушующее пламя, — туда, где меня ждала новая суженая, в слезах, но с улыбкой, потрясенная, но недрогнувшая, и тут, к своему ужасу, вдруг почувствовал, что мой внутренний мрак, разодрав кожу, вырвался наружу и поглотил нас обоих, утопил нашу любовь. Мир Природы, к которому она относилась, перестал существовать. Мое сердце испуганно шарахнулось назад, да так по сей день и дрожит в испуге. Я отступил. И когда ехал обратно, листья на деревьях вдоль шоссе служили мне дорожными знаками. Вот и вся история. Я по телефону притянул жену назад; крепко обнял черное платье и приготовился встретить боль.
Она не заставляет себя ждать, боль. Что ни