Альпийский синдром - Михаил Полюга
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Есть будешь? – спросила она, устало присаживаясь рядом. – Котлеты. Надо только гречку сварить…
Влажные волосы были у нее распущены и уложены по плечам, мелкие бисеринки пота тускло поблескивали на бледных висках, за стеклами очков угадывались такие же бледные подглазья.
– Не голоден. Ешь сама. Я только чай с медом.
Она вскинула на меня свои ясные, чистые глаза, и взгляд их стал вдруг подозрительным, царапающим, цепким. Почему не голоден, где был, с кем? – увиделось в этом настороженном, недоверчивом взгляде.
– Прокурор области приезжал, – заторопился я, чтобы глаза эти опять посветлели.
– Зачем? – тотчас встревожилась она.
– А черт его знает! Почему-то не доложил. Покатался на лодке, выпил, закусил – и отчалил.
– И что дальше?
– А ничего! Будем чай пить. Но ты сначала съешь что-нибудь, вон как лицо вытянулось. Опять не обедала? Не успела или фигуру бережешь? – И, не удержавшись, подпустил шпильку: – Для кого? Для Марковского? Как он на тебя смотрел в прошлый раз, на той вечеринке! Шампанского подливал, на танец зазывал, на ушко нашептывал. Вот котяра! Я все думал, пошлешь ты его или нет. Не послала. Что ж, понятно, мужчина интересный…
– Все сказал? – сухо произнесла Даша и, оттолкнувшись ладонями от дивана, поднялась и, уже из дверей, не сдержалась – отпасовала: – За собой смотри. Как поживает Надежда Григорьевна? Или как ее, твою секретаршу?..
– А при чем здесь, позволь спросить… – крикнул вдогонку я, но Дашка уже исчезла, и через секунду негромкое звяканье посуды известило меня, что она занялась на кухне поздним ужином.
«Далась ей эта Надежда Григорьевна! – уязвленно подумал я. – При чем здесь Надежда Григорьевна? У Гузь долгоиграющий роман с Козловым. Или врут про роман?.. А если бы узнала об Игорьке? А? Бедный паренек, бедный паренек! А бедный паренек таскается по сеновалам с замужней бабой…»
Передумав пить чай, я вырубил телевизор, повлекся в спальню, улегся и раскрыл книгу рассказов Юрия Казакова, но, прочитав несколько строчек и запамятовав, о чем речь, отставил книгу, заложил руки за голову и бездумно уставился в потолок. Тотчас в прихлынувшей тишине я различил, как шумят под окнами ветки сирени, как проклятая мышь нагло точит дубовый плинтус, а где-то далеко, в глубине сгустившейся ночи, набирает ход, постукивая по рельсам, запоздалая электричка. Потом что-то мелькнуло, заплясало у глаз, – то свалился с потолка на невидимой нитке рыжий, маленький, как спичечная головка, паучок, свалился и завис, затем, перебирая лапками, рванул обратно.
«Была добрая весть, да вся вышла, – припомнив народную примету о паучках, вздохнул я. – А теперь что? Что теперь?»
В эту секунду в спальню вошла Даша. Сбросила халат, подняла тонкие руки к волосам – и тотчас у меня, как час назад у двери ванной, случился сердечный сбой. А когда легла и коснулась ступней моей ноги, когда ощутил всю ее, близкую, теплую, неприступную, руки сами по себе обняли, прижали ее к груди, губы потянулись к ложбинке между шеей и ухом, коснулись щеки и уголка рта. И вслед за поцелуем я стал нашептывать ей что-то невнятное, жаркое, сумасшедшее – все о любви, о любви, о любви…
– Нет!.. – запротестовала она, пружинно выгибаясь, отталкивая меня и пытаясь высвободиться. – Не сегодня!.. Отпусти!.. Нет, я сказала!.. Ну вот, опять поцарапал своей щетиной… Сколько просила бриться на ночь…
Утром, едва я появился на работе и успел выпить ритуальную чашечку кофе, раздался междугородний звонок. Но на этот раз, вместо безразличного, едва не механического голоса секретарши я узнал картавый голос Горецкого.
– Живой? Трудишься? – отрывисто спросил он и внезапно сменил тон с обычного, сухого и делового, на доверительный, человеческий. – Ну и ухой вчера накормил! Жирная, как… Два раза, пока доехал, бегал в кусты. Ты вот что, ты распорядись, чтобы твой Костюк сварил настоящую уху – на костре, с зеленью, как хвастал. Я в субботу опять приеду. Не жрать, на рыбалку! Ты-то хоть рыбак? Удочки есть? Вот, приготовь удочки, нарой червей. Что еще? Лодку не обязательно, зачем нам лодка? И проследи, чтобы твой водитель не болтал лишнего, больно физиономия у него прохиндейская.
В ответ я промямлил, что водитель накануне отпросился на выходные.
– Ну и что, что отпросился? – буркнул Горецкий и ехидно, с подначкой поинтересовался: – А ты что, прав не имеешь?
Права я имел, даже частенько садился за руль служебной машины, хотя это категорически запрещалось, но, несмотря на запреты и взыскания, многие районные прокуроры преступали это табу.
– Вот и хорошо! – верно расценил мое молчание областной и положил трубку.
А я, вслушиваясь в короткие гудки, внезапно вспомнил о нашумевшей в прокурорских кругах рыбалке в Крастышеве. В этот лесной район с речкой, славящейся чистой водой, рыбой и изобилием речных раков, Горецкий одним из первых назначил своего прокурора по фамилии Кирьяков, уроженца этих мест, молодого, неопытного, но весьма рьяного и горячего. И, как судачили злые языки, начал наезжать в район на рыбалку. Азартный и вспыльчивый, если что выходило не по его воле, Горецкий как-то раз остался недоволен мизерным уловом, и чтобы угодить капризному и властному гостю, Кирьяков вместе с отцом, не то местным лесничим, не то инспектором рыбнадзора, на следующий раз прихватили с собой электроудочку и пустили ее в ход.
Об этом мне поведал на последнем семинаре всезнающий Синюхин.
– Ему бы их приструнить, – прошептал мне на ухо он, кивнув в сторону Горецкого, восседавшего в президиуме с надменным лицом. – А он бегал по берегу и орал: где рыба, не вижу рыбы! Вот Кирьяков и сиганул с подсаком в воду, когда рыба пошла кверху брюхом, – как сиганул, так и шандарахнуло током. Отец бултых следом – спасать, а чтобы сперва провода отсоединить, не подумал. Тут и отца…
– Погоди, так ведь оба как бы утонули?
– Утонули – это для лохов. Горецкий подсуетился, нажал на кого надо, – судмедэксперт и состряпал нужное заключение. А менты, когда на место происшествия прибыли, нашего «рыбака» в упор не заметили. Не было там Горецкого, и все дела! Потому и похороны пышные организовал: всех наших согнал – районных и городских прокуроров, сотрудников аппарата, толкнул речь на кладбище, даже за поминальным столом сидел, весь такой траурный, скорбный.
Тут я вспомнил, как Горецкий, прощаясь с Кирьяковой, о чем-то долго, трогательно говорил, склонившись над нею долговязой, ладно скроенной и такой жизнерадостной, несмотря на печальную мину на лице, фигурой. А женщина потерянно стояла, понурив голову и безжизненно уронив руки, и когда на мгновение приподнимала к говорившему взгляд, мне казалось, что у нее черные, обуглившиеся подглазья. Но Александр Степанович, не замечая этой отстраненности, все говорил, говорил. Может, и на самом деле каялся, горевал, корил себя за две бессмысленные смерти? Может, и так. Но в таком случае, как объяснить, что и месяца не прошло после того трагического дня в Крастышеве, как он объявился здесь, в Приозерске, и заговорил о рыбалке? Значит, жизнь ничему не научила его? Значит, снова?..