Дело Живаго. Кремль, ЦРУ и битва за запрещенную книгу - Петра Куве
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ивинская попросила дочь срочно поехать к Пастернаку в Переделкино. Ей казалось, что, раз Поликарпов так спешит и сам едет за Пастернаком, это означает только одно: с писателем встретится Хрущев. К дому, где жила мать Ивинской, подъехал черный правительственный ЗИЛ, в котором сидели Поликарпов и Хесин. Машина ехала по правительственной трассе, не останавливаясь у светофоров, и они оказались в Переделкине быстрее Ирины.
Пастернак был возбужден и слаб, у него часто менялось настроение; он чувствовал себя на даче, как в клетке. Ему приходили телеграммы со словами поддержки от западных доброжелателей, но на родине он все больше чувствовал свою изолированность, а те, кого он привык считать друзьями, его сторонились. Когда в тот день к нему зашла скульптор Зоя Масленикова, он не выдержал и заплакал[678], уронив голову на стол; поводом для слез стала телеграмма, в которой были строки стихотворения из «Живаго»:
И одиночеством всегдашним
Полно все в сердце и природе.
Пока Ивинская с сопровождающими ехала в Переделкино, Хесин прошептал, что это он подослал к ней Грингольца. Ивинская ахнула: как ловко ею манипулировали и заставили Пастернака написать письмо Хрущеву! Однако оказалось, что Поликарпову, сидевшему в той же машине, нужно нечто большее.
«Вся теперь надежда на вас», — сказал он. Когда они приехали, возле дачи Пастернака стояло много машин. Приехавшую Ирину попросили сходить на дачу и привести Пастернака. Сама Ивинская не рисковала встречаться с женой Пастернака, но к ее дочери Зинаида Николаевна относилась терпимо. Зинаида испугалась официальной шумихи, но Пастернак вышел, как ни странно, бодро. Сев в машину Поликарпова и Хесина, он начал жаловаться, что не успел надеть подходящие брюки. Он тоже решил, что его примет сам Хрущев, «…теперь я покажу им, — радовался он. — Теперь вот увидишь, какую я историю разыграю. Я им все сейчас выскажу, все выскажу». Всю дорогу он шутил, и в нем, по словам Ивинской, было «почти истеричное веселье».
По просьбе Поликарпова Ивинская привезла Пастернака к себе на квартиру для короткой передышки; затем они отправились к зданию ЦК. Когда они прибыли, Пастернак подошел к охраннику и сказал, что его ждут, но у него нет при себе никаких документов, кроме билета Союза писателей.
«Это билет вашего союза, из которого вы только что меня вычистили», — сообщил он часовому и заговорил о брюках.
«У нас можно, у нас все можно, ничего», — ответил часовой.
Однако их ждал совсем не Хрущев. Когда Пастернака проводили в кабинет, его встретил… Поликарпов. Тот успел побриться и вел себя так, словно весь день просидел за своим столом. Он встал и «торжественно, голосом глашатая на площади» объявил, что Пастернаку позволят «остаться на родине».
Но, продолжал Поликарпов, Пастернаку придется помириться с советским народом.
«…гнев народа своими силами нам сейчас унять трудно», — продолжал Поликарпов. Он намекнул, что в завтрашнем номере «Литературной газеты» появится очередная порция этого гнева.
Пастернак ждал не такой встречи, и он не выдержал: «Как вам не совестно, Дмитрий Алексеевич?.. какой там гнев? Ведь в вас даже что-то человеческое есть, так что же вы лепите такие трафаретные фразы? «Народ!», «народ!» — как будто вы его у себя из штанов вынимаете. Вы знаете прекрасно, что вам вообще нельзя произносить это слово — народ». Поликарпов шумно набрал воздуха в грудь; ему нужно было покончить с кризисом и заручиться согласием Пастернака.
«Ну, теперь все кончено, теперь будем мириться, потихонечку все наладится, Борис Леонидович… — А потом он вдруг дружески похлопал его по плечу: — Эх, старик, старик, заварил ты кашу…»
Пастернака разозлил фамильярный тон и то, что его назвали «стариком».
«Пожалуйста, вы эту песню бросьте, так со мной разговаривать нельзя», — сказал он.
«Эх, — продолжал Поликарпов, — вонзил нож в спину России, вот теперь улаживай…»
Пастернаку надоели эти обвинения в предательстве.
«Извольте взять свои слова назад, я больше разговаривать с вами не буду», — сказал он и направился к двери.
Поликарпов пришел в замешательство:
«Задержите, задержите его, Ольга Всеволодовна!»
Почувствовав слабость Поликарпова, Ивинская сказала:
«Возьмите свои слова назад!»
«Беру, беру!» — пробормотал Поликарпов.
Пастернак вернулся, и разговор продолжался в другом тоне. Поликарпов обещал в ближайшем будущем связаться с Ивинской; он негромко добавил, что придется написать еще какое-то обращение от имени Пастернака.
Пастернак остался очень доволен тем, как он держался.
«Они не люди, они машины, — говорил он. — Видишь, какие это страшные стены, и все тут как заведенные автоматы… А все-таки я заставил их побеспокоиться, они свое получили!»
В машине, на обратном пути в Переделкино, Пастернак громко повторил весь разговор с Поликарповым, хотя Ивинская шепотом предупреждала его, что шофер наверняка «из органов» и передаст все, о чем они говорят.
Во время затишья Ирина вспомнила строки из поэмы Пастернака «Лейтенант Шмидт»:
Напрасно в годы хаоса
Искать конца благого.
Одним карать и каяться,
Другим — кончать Голгофой.
…
Наверно, вы не дрогнете,
Сметая человека.
Что ж, мученики догмата,
Вы тоже — жертвы века.
…
Я знаю, что столб, у которого
Я стану, будет гранью
Двух разных эпох истории,
И радуюсь избранью.
Услышав свои стихи, Пастернак затих. Очень длинный день подошел к концу.
Народный гнев нашел свое отражение на страницах «Литературной газеты» под шапкой «Гнев и возмущение: советские люди осуждают действия Б. Пастернака»[679]. На развороте напечатали 22 письма с такими подзаголовками, как «Прекрасна наша действительность», «Слово рабочего» и «Оплаченная клевета». Экскаваторщик Ф. Васильцев недоумевал, кто такой Пастернак; он признавался, что не читал его книг, и называл Пастернака «белогвардейцем». Р. Касимов, рабочий-нефтяник, также спрашивал: «Кто такой Пастернак?» — и тут же добавлял, что Пастернак — «автор эстетских, заумных стихов, непонятных читателям».
Л. К. Чуковская считала, что такие письма не могут сочинять сами «председатель колхоза, учитель, инженер, рабочий, машинист экскаватора»; она «так и видела», как «девка из редакции[680]» диктует им текст. Лидия Корнеевна была не права; письма присылали настоящие, живые люди, хотя одни и те же слова («Я Пастернака не читал, но…») повторялись в разных сочетаниях снова и снова, вызывая насмешки тех, кто сочувствовал Пастернаку. Письма буквально наводнили газету[681]; с 25 октября по 1 декабря их пришло 423, и в большинстве отражалась непосредственная реакция советских читателей. Нет ничего удивительного в том, что они повторяли безжалостные слова: Пастернак — алчный предатель, который поносит революцию и Советский Союз. Многим это казалось не просто ужасным оскорблением, но и нападками на достижения в построении советского общества. «Революция оставалась главной[682]для сознания и социоэтического строя этих людей, священной основой мысленной Вселенной, — писал один историк, — и их реакция на дело Пастернака была прежде всего защитой против любых попыток, настоящих или мнимых, подорвать этот рациональный краеугольный камень их существования».