Дело Живаго. Кремль, ЦРУ и битва за запрещенную книгу - Петра Куве
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Семичастного неоднократно перебивали аплодисментами. Затем он перешел к тому, чего Пастернак боялся больше всего:
«А почему бы этому внутреннему эмигранту не изведать воздуха капиталистического, по которому он так соскучился, о котором он в своем произведении высказался? Я уверен, что наша общественность приветствовала бы это… Пусть он стал бы действительным эмигрантом и пусть бы отправился в свой капиталистический рай. Я уверен, что и общественность, и правительство никаких бы препятствий ему не чинило, а наоборот, считало бы, что этот его уход из нашей среды освежил бы воздух». На следующее утро Пастернак прочел высказывания Семичастного в газете. Он заговорил с женой о возможности эмиграции. Зинаида ответила: чтобы жить в мире, он может уехать. Пастернак удивился и спросил: «С тобой и Леней?» — имея в виду сына.
«Ни в коем случае[630], — ответила Зинаида, — я желаю тебе добра и хочу, чтобы последние годы жизни ты провел в покое и почете. Нам с Леней придется отречься от тебя, ты понимаешь, конечно, что это будет только официально».
«Если вы отказываетесь ехать со мной за границу, я ни в коем случае не уеду», — ответил Пастернак.
Говорил он и с Ивинской; он даже обратился в ЦК с просьбой разрешить Ивинской и ее детям эмигрировать вместе с ним, но потом порвал письмо. Пастернак понимал, что всецело связан с Россией; в то же время он снова столкнулся с невозможностью выбора между двумя своими семьями. «Пусть будут родные будни[631], родные березы, привычные неприятности и даже — привычные гонения».
Ивинская боялась, что Пастернаку не оставят выбора. И она продолжала стремиться к какому-то компромиссу. Она поехала к Григорию Хесину, возглавлявшему отдел авторских прав в Союзе писателей. Раньше он всегда относился к Ивинской хорошо и давно объявил, что восхищается Пастернаком. Однако его доброжелательность исчезла, и гостью он встретил холодно.
«Что же нам делать?[632]— спросила Ивинская. — …это ужасное выступление Семичастного; что же нам делать?»
«Ольга Всеволодовна, — ответил Хесин, — теперь советовать вам мы уже больше не сможем… Некоторые вещи ради своей родины нельзя прощать. Нет, советовать тут я вам ничего не могу».
Ивинская вышла, хлопнув дверью, и к ней подошел молодой адвокат, специалист по авторским правам, Исидор Грингольц. Он сказал, что готов помочь. Грингольц называл себя поклонником Пастернака: «Для меня Борис Леонидович святой!» Ивинская, отчаянно жаждавшая помощи, не усомнилась в его сентиментальной заботливости. Они договорились встретиться через два часа на квартире матери Ивинской. Придя туда, Грингольц предложил, чтобы Пастернак написал напрямую Хрущеву, чтобы его не выслали из страны. Он даже предложил помочь составить текст письма.
Ивинская позвала на помощь свою дочь Ирину и нескольких близких друзей Пастернака, и они стали обсуждать проект письма. Травля Пастернака приобретала все более зловещие очертания; Пастернак получал письма с угрозами; ходили слухи о возможном разгроме дачи в Переделкине[633]. Как-то ночью местные хулиганы[634]швыряли камни в дачу и выкрикивали антисемитские оскорбления. После речи Семичастного[635]боялись выходок у дома Пастернака. В Переделкино даже вызвали наряды милиции.
Хесин также сообщил Ивинской: если Пастернак не раскается, его вышлют из страны.
«Надо отступать, и мне ясно показалось — иначе нельзя», — писала Ивинская. Она была против предложения дочери Ирины, которая считала, что Пастернак не должен каяться. Позицию Ивинской поддерживала без конца курившая Ариадна Эфрон, дочь Марины Цветаевой. Эфрон в то время только что вернулась в Москву после 16 лет в лагерях и ссылке; она не думала, что с помощью письма можно многого достичь, но считала, что оно не повредит[636].
Они вместе переписали письмо, составленное Грингольцем, стараясь выдержать стиль Пастернака. Ирина и Кома Иванов отвезли черновик Пастернаку в Переделкино. Он встретил их у калитки. «Как вы думаете, с кем меня вышлют[637]? — спросил он. — Я думаю: в русской истории те, кто жил в ссылке, значили для страны гораздо больше: Герцен, Ленин».
Они втроем пошли на переделкинскую почту, где Пастернак долго беседовал с Ивинской по телефону. Он согласился прочитать письмо и внес только одно исправление — добавил, что он связан рождением с Россией, а не с Советским Союзом. Он подписал еще несколько чистых бланков на тот случай, если друзьям придется еще что-нибудь исправить. Его желание сопротивляться ослабевало.
«Уважаемый Никита Сергеевич.
Я обращаюсь к Вам лично, ЦК КПСС и Советскому Правительству.
Из доклада т. Семичастного мне стало известно о том, что правительство «не чинило бы никаких препятствий моему выезду из СССР».
Для меня это невозможно. Я связан с Россией рождением, жизнью, работой.
Я не мыслю своей судьбы отдельно и вне ее. Каковы бы ни были мои ошибки и заблуждения, я не мог себе представить, что окажусь в центре такой политической кампании, которую стали раздувать вокруг моего имени на Западе.
Осознав это, я поставил в известность Шведскую академию о своем добровольном отказе от Нобелевской премии.
Выезд за пределы моей Родины для меня равносилен смерти, и поэтому я прошу не принимать по отношению ко мне этой крайней меры.
Положа руку на сердце, я кое-что сделал для советской литературы и могу еще быть ей полезен.
Б. Пастернак».
Ирина с приятельницей отнесли письмо на Старую площадь в ЦК. Они спросили охранника, курившего при входе, кому можно передать письмо для Хрущева.
«От кого[638]?» — спросил охранник.
«От Пастернака», — ответила Ирина.
Охранник взял письмо.
На следующий день злобные нападки достигли вершины в Доме кино, здании, построенном в стиле конструктивизма, недалеко от Союза писателей. Около 800 писателей Московского отделения СП собрались в главном зале; на повестке дня стоял один вопрос — «поведение Б. Пастернака». Собрание призвано было одобрить исключение Пастернака из Союза писателей СССР и, вслед за Семичастным, требовать выслать Пастернака на Запад. Посещение было обязательным; самые смелые просто сказались больными. В зале уже царила взволнованная, возбужденная атмосфера, когда Сергей Смирнов открыл собрание. Смирнов говорил долго и повторил обычные обвинения, выдвинутые против Пастернака: отдаленность от народа, посредственная проза его шокирующего романа, предательство из-за сговора с иностранцами. «Он послал рукопись итальянскому издателю[639]Фельтринелли, ренегату и дезертиру из прогрессивного лагеря, а вы знаете, что нет худшего врага, чем отступник, и что ренегаты питают особенно сильную ненависть к тому, что они предали». Иногда бурное возмущение Смирнова доходило почти до смешного: «Нобелевская премия досталась фашиствующему писателю Камю, который почти не известен во Франции и которому… не протянет руки ни один порядочный французский писатель». По залу прокатывался одобрительный гул; кто-то кричал: «Позор!» Определяющими в речи стали не гнев, но подводные течения: зависть и давняя неприязнь. Они проскальзывали в презрительном тоне Смирнова и в том, как он зло пародировал[640]манеру Пастернака говорить. Миф о Пастернаке раздут группкой его друзей, говорил Смирнов, и это один «из совершенно аполитичных поэтов, дитя в политике, которое ничего не понимает и заперт в замке «чистого искусства», где он выпускает свои талантливые произведения… Из этой группировки, этого узкого кружка вокруг Пастернака мы слышим охи и ахи о его таланте и величии в литературе. Давайте не будем забывать, что среди друзей Пастернака были люди, которые утверждали на собраниях: когда произносится имя Пастернака, нужно вставать».