Янтарная Ночь - Сильви Жермен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Заснула, уткнувшись лицом в ладони Сентября, а тот не осмеливался пошевелиться. Как и Октябрь, пристально смотревший на женщину, с колотящимся сердцем. Так они и оставались там до самого утра, оберегая ее сон. Но заснула она в их сердцах.
Женщина осталась. Братья отвели ей уголок в оранжерее. Поскольку она не говорила и они не знали ее имени, Сентябрь назвал ее Негой — так нежно, так неслыханно нежно ее темные руки с розовыми ногтями и ладонями ложились на его губы и тело. Но в ней все было исполнено неги — ее кожа, взгляды и улыбки ребенка, ее тихий лепет, жесты, походка, дыхание и сон. Они прятали ее среди растений и не говорили никому о ее странном приходе. Им неважно было знать, кто она такая и откуда взялась. Откуда убежала, одетая в простую больничную рубашку. Что им было важно отныне, так это чтобы она оставалась с ними, среди фруктов, цветов, кустов, и чтобы ее молчание смешивалось с тишиной оранжереи, а аромат ее душистой кожи и волос с запахом влажной, теплой земли, с запахом растений и их соков.
Никому из братьев так и не удалось научить ее говорить; едва они начинали произносить какую — нибудь фразу, она прикладывала пальцы к их губам, словно следила единственно за их движением, а не за речами. Так что это она научила их своему языку — языку пальцев, целиком из прикосновений, из ласки. Языку крошечного ребенка, без конца ощупывающего другим лицо, тело. Ее язык был негой — головокружительной негой. А их языком стало желание. Ошеломляющее желание.
И это желание одолело их. Однажды вечером Сентябрь оставался с Негой. И открыл еще большую негу, чем нега ее тонкой и темной кожи. Он открыл негу ее плоти, глубинную негу, словно просвет в ночи, ведущий сквозь тело к самому огромному из наслаждений. Открыл влажную розоватость, тихо поющую на склоне плоти. Поющую так тихо, что никто не способен ее слышать, не теряя на мгновение рассудок. Открыл потрясающую сладость в муках нежности и глухой гул крови, катящей свои текучие, переливчатые огни, словно лавовый поток.
Октябрь тоже любил Негу, и тоже открыл для себя ее тело; тело-впадину, тело-уста. Он погружался в нее, словно проваливаясь в полное забвение, — словно хотел запрятать туда и потерять навек этот чуждый голос, обуревавший его каждую осень в день рождения. Ужасающий голос, брошенный в него безумной матерью, словно дурной жребий, словно проклятие. Его матерью — его ненавистью. Если бы она когда-нибудь осмелилась сунуться в оранжерею, он выгнал бы ее оттуда, забросав камнями, выволок бы за волосы. Убил бы. Ибо она вполне была способна заколдовать Негу, как сделала это с ним, и разрушить царящую в ней дивную тишину, чтобы и там разлить ужас этого голоса несчастья. Но Маго никогда не отваживалась заглянуть в оранжерею своих сыновей. Что бы они там ни делали, ее это ничуть не интересовало. Может, она даже никогда и не замечала ее.
В оранжерее — цветение растений, созревание овощей и фруктов. Завязь тела Неги. Она удивлялась, видя как наливается, словно плод, ее живот, пугалась, когда что-то начинало шевелиться в ней, толкаться. Встревоженно смотрела своими детскими глазами на Сентября и Октября, протягивая руки к их лицам, словно ища в прикосновении к их губам ответ на свои страхи. Она не понимала. Только Сентябрь умел ее успокоить; Октябрь лишь усугублял ее тревогу, поскольку сам был в смятении перед этой беременностью, словно речь шла вовсе не о ребенке, которому предстояло родиться, а о чудовищном голосе, раздувающем гибельным криком чрево Неги. Он перестал приближаться к ней; боялся еще больше, чем она сама. С ней оставался Сентябрь, успокаивая ее страхи. Но страхи своего брата ему успокоить не удавалось. «Это я, — твердил он, — я навлек на нее проклятие — проклятие, которое наложила на меня мать. Вот что сейчас растет в ней, вот что вздувается, это голос… тот же голос набухает и растет, и скоро разорвет ее, уничтожит…» Ничто не могло вразумить Октября, до того ужасал его этот завладевавший им раз в году голос. Он месяцами жил в страхе перед его появлением, задолго до того, как он нахлынет, а потом бесконечными неделями лежал, измученный и больной. С каждым годом возвраты этого чужого голоса опустошали его все больше и больше. Он не мог снести мысли, что и Неге придется вытерпеть это по его вине.
Нега родила осенью, произведя на свет девочку. Маленькая полукровка с кожицей цвета темного меда была так красива, что Сентябрь назвал ее Прелестью. Но со дня родов Нега уже не была прежней. Она все время пряталась в укромных уголках оранжереи и отталкивала ребенка. Отталкивала даже Сентября. А по ночам рыла землю. Рыла безостановочно, голыми руками, как животное нору, чтобы забиться туда. Стоило ребенку чуть залепетать, и она впадала в панику, словно боялась за собственную жизнь. Спокойствия и света оранжереи, привлекших ее, когда она была в бегах, уже не хватало. Рождение этой девочки, похожей на ее уменьшенное и осветленное подобие, но беспрестанно издающее звуки — то лепет, то плач, то крик, — повергало ее в полное смятение. Казалось, будто ее собственный голос, годами обреченный на немоту, вырвался из ее чрева, и этот отверженный голос крепчал день ото дня, готовясь обратиться против нее, отомстить. Так что ей приходилось искать убежище в другом месте — не дальше, но глубже. Приходилось копать. И она копала, копала без конца, голыми руками.
Она искала покоя, покоя и тишины, закапываясь в темноте. Погребая себя. Хотела достичь абсолютной тишины, вынужденная бежать от любого звука, быстро, быстро. Этого она и достигла: дорылась до того, что юркнула под землю, словно зверек в нору, и исчезла там. Как бы глубоко ни копали вслед, ее так и не нашли. Она ушла в саму черноту земли, наполнила рот грязью и молчанием.
Она исчезла в тот день, когда голос, посещавший Октября, вернулся, столь же неумолимо, как во время паводка текут вспять воды Тонлесап. Но в этот раз он нахлынул с такой неистовой силой, что Октябрь не смог еще раз вынести его буйство. Завидев мать, вырядившуюся в шелковые лохмотья и обвешанную причудливыми украшениями, которые она всегда надевала к этой магической дате, чтобы присутствовать при чудесном преображении своего сына, посещенного даром Меконга, заслышав, как она зовет его своим пронзительным голосом, чтобы затвориться в священной комнате, отведенной для ритуала, он испытал такой ужас, а главное, такой гнев, что, схватив садовые ножницы, начисто отрезал себе язык и швырнул его, влепил, как пощечину, прямо ей в лицо. Кровавую пощечину. Потом, с окровавленным ртом, корчась от боли, рухнул на землю, стукнувшись лбом о маленькие, обутые в черный вышитый атлас ступни своей матери.
Никогда Золотая Ночь — Волчья Пасть не отмечал свои дни рождения. Впрочем, он и не знал точно, когда появился на свет. Где-то вослед той войне, когда улан поразил его отца в лоб ударом сабли. Он и родился-то от этой раны. От раны, которую нанесла война. Давным-давно. Но раны, нанесенные войной, как и раны любви, никогда не затягиваются полностью. Быть может, Золотая Ночь — Волчья Пасть родился от двойной раны. Войны и любви.
Тем не менее, однажды он понял, что подходит к вековому рубежу. Почувствовал это в своем теле. Вдруг ощутил в своей плоти чудовищную тяжесть ста прожитых лет. Это случилось среди зимы. Ночь уже спускалась на землю, хотя было еще рано. Морозило так, что трескались камни. Такой мороз был той ночью, что даже небо застыло. Возвышалось, словно гигантская плита черного, искрящегося сланца, усыпанная тысячами крохотных звезд, похожих на мелкие золотые гвоздики.