В поисках Неведомого Бога. Мережковский –мыслитель - Наталья Константиновна Бонецкая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Аграф (вместе с апокрифом, как увидим позднее) – одна из центральных категорий экзегезы Мережковского. Всё сказанное Господом в земной жизни – совокупный большой «Аграф» – есть «ненаписанное», «Неизвестное Евангелие», «Евангелие от Иисуса». И наоборот, сокровенная, неизреченно-светоносная глубина Евангелия канонического, по Мережковскому, также вправе рассматриваться как аграф, – «аграф» Мережковскому вообще кажется значительнее, весомее «Евангелия». Понятие «аграф» Мережковский вольно модернизирует: название маргинального жанра раннехристианской письменности он возносит до ранга категории, «работающей» на стыке областей философии, филологии и антропологии, сопрягающейся с теологией. Аграф – речь, устное слово, углубленное до недр изрекающей его личности, прикрепленное, с другой стороны, к конкретной пространственно-временной точке и являющееся поэтому событием (или же элементом события более сложного). Аграф – это слово субъекта, и потому за аграфом стоит тайна «я», – в частности, «Я» Богочеловека. Именно категория аграфа – ключ к экзегетической методологии Мережковского. Его, «субъективного критика», влечет к экзистенциализму, к «Ich-Philosophie», которая еще только-только зарождается на русской почв[556][557]. Неотрефлексированный экзистенциализм несомненно присутствует в «Иисусе Неизвестном». И естественно, что после «Я и Ты» М. Бубера Мережковского привлекает пучина философии «я»™. Он чувствует, что «я» – это «таинственнейшее слово, как бы собственное имя» (с. 466). Почему «собственное»? ведь всякий – от последнего человечишки до Бога ощущает себя как «я»? «Все наши “я”, человеческие, – временны, частны, дробны, мнимы; только Его [Богочеловека Иисуса Христа] – цельно, едино, истинно, вечно, – Я всего человечества» (с. 398). Мережковский оригинально развивает русскую, 1910-20-х гг., идею имяславия: если у Господа два «человеческих имени: “Иисус” и “Христос”», то «Божеское имя – только одно: “Я”» (там же). Так он трактует библейский рассказ о явлении Бога Моисею в купине (Исх. 3,14), когда на вопрос пророка об Имени Божием ответом было «Я есмь Сущий». Языковое сознание Мережковского восприняло фразу еврейской Библии как «Я есмь», «это Я»[558]. «Я», Отчее имя, согласно Мережковскому – также и «имя Сына в лоне Отца, святое святых, неизреченное» (с. 534)[559]. Потому когда Господь в Евангелии на разного рода вопросы окружающих Него людей отвечает: «Это Я», то Он тем самым позиционирует Себя как Бога. В такие моменты, на мгновение, Его узнают – скажем, предатель Иуда, стражники в Гефсиманском саду, которые при звуке Иисусовых слов в страхе «отступили назад и пали на землю» (Ин. 18, 6). В записанном слове «Это Я» для Мережковского заключен аграф, слово незаписанное, «неимоверное видение» в презренном Узнике – «Царя ужасного величия», Того, «Кто явится в последний день мира», – Иисуса Неизвестного (с. 535). Если всё Евангелие, по Мережковскому, пронизано сокровенным смыслом его божественного ядра – «Аграфа», то, значит, весь его текст как бы обусловлен присутствием и доминированием «Я» Богоселовека. Эти интуиции Мережковского-читателя, Мережковского-экзегета не до конца им самим осознаны и концептуализированы. Однако именно они приподнимают его над средним уровнем западной критики и переводят в разряд созерцателей, способных к углубленному восприятию Священного текста.
В связи с этим позволю себе еще одно замечание. Раньше я противопоставила западный подход к евангельскому тексту – чтение, подключающее способность воображения (католичество), допускающее сомнение и превращающееся в критику (протестантизм), – подходу восточному, молитвенному. При этом метод Мережковского был естественным образом отнесен к первому типу. Но вот в связи с философией «я», зачатки которой имеются в книге Мережковского, там обнаруживается и православно-исихастское веяние. В ряде мест «Иисуса Неизвестного» говорится: для того чтобы понимать Евангелие, надо жить по нему. Но лишь однажды Мережковский осознаёт: правильно его читает тот, кто одновременно – посредством евангельского слова или как бы проходя сквозь него, вступает уже в область молчания, исихии, – молится. «Тот еще не исповедал Его, кто сказал о Нем: “Христос”, а только тот, кто сказал Ему самому: “Ты – Христос”. – “Это Я”, говорит Иисус, и Пётр отвечает: “Это, воистину, Ты”» [выделено Мережковским. – НЕ.] (с. 398–399). Так мы узнаём, что чтение Евангелия Мережковским, длящееся десятилетиями, мало-помалу становилось молитвой: Господь постепенно как бы утрачивал для него Свой зримый облик, становящийся уже ненужным; затихал и звук Его голоса, арамейской речи, – и взамен выступала куда более реальная реальность сердечной, экзистенциальной встречи экзегета с Его Божеством, с «Я», действительность которого Мережковский свидетельски подтверждал словом «Ты», учась его выговаривать вслед за Петром. Ученая критика переходила в духовное делание, – русский экзегет приобщался к опыту глубокого христианина – протестанта Адольфа Гарнака (ср. сноску 31 на с.).
Итак, философия «я» Мережковского, будучи аспектом его экзегезы, «работает» при исследовании слов Иисуса, делаясь теорией жанра аграфа и попутно становясь первым всплеском уже позабытого к 1930-м годам имяславия («Я» как Имя Божие) и указывая на возможность молитвенного диалога. Богопознание, гнозис для Мережковского нацелен на глубины Божественного «Я». – Однако не в меньшей степени его занимают и человеческие «я» свидетелей евангельского события. О глубине этих «дробных», «мнимых» «я» Мережковский, понятно, не рассуждает: для этого евангельского материала было бы недостаточно[560]. Свидетельские «я» не оформляются у него в лица, но выступают как те точки зрения, с которых и мы следим за жизнью Иисуса. Ведь распознать такую точку зрения для апологета Мережковского означает показать достоверность того или другого евангельского эпизода!