Ольга Берггольц. Смерти не было и нет - Наталья Громова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Такое уже бывало, и не раз.
"В позапрошлом году, – вспоминала она в дневнике 22 июля 1958 года, потрясенная смертью Зощенко, – после XX съезда, первой и, кажется, единственной ринулась в драку за него, говоря о необходимости пересмотра знаменитого постановленьица и доклада Жданова и отношения к Зощенко вообще. И все же чувство глубокой вины своей за трагическую судьбу его легло сегодня на душу как камень. "Я бросаю вам перчатку, поднимайте", – сказал он, маленький, изящный, беззащитный, когда его в очередной раз прорабатывали и воспитывали за "Парусиновый портфель". Эх, невозможно вспоминать обо всем. А как я встретила его тогда, в 46-м, на Пантелеймоновой, жавшегося к стене, как он мужественно и, главное, скромно нес свой ослепительно страшный венец, возложенный на него варварами в этом распроклятом постановлении. Он не кичился своим непомерным страданием, не бравировал мужеством, он просто был непреклонен, он не мог иначе. Как-то будут хоронить его наши держиморды? Поди, не дадут народу проститься с ним, не поместят даже некролога…"
Но тогда, в 1956 году, ей снова пригрозили исключением из партии.
19 декабря 1956 года вышло закрытое письмо ЦК "Об усилении политической работы партийных организаций в массах и пресечении вылазок антисоветских, враждебных элементов" – по сути реакция на массовые антисталинские выступления так называемых братских компартий. Но это было еще и сигналом для собственной интеллигенции.
"В выступлениях отдельных писателей проявляются стремления охаять советский общественный строй, – говорилось в секретной записке ЦК. – Такой характер, очерняющий советские порядки и наши кадры, носило, например, выступление писателя К. Паустовского в Центральном доме литераторов при обсуждении романа В. Дудинцева "Не хлебом единым". Среди части литераторов имеют место попытки поставить под сомнение партийные решения по идеологическим вопросам, пропагандировать и навязывать другим неправильные, вредные взгляды. Так, член КПСС писательница О. Берггольц заявила на беспартийном собрании литераторов, что одной из основных причин, которые якобы давят литераторов и мешают движению литературы и искусства вперед, являются постановления, которые были приняты ЦК в 1946–1948 гг. по вопросам искусства"[142].
И она – в который раз! – вынуждена писать покаянное письмо в ЦК КПСС и СП Союза писателей Ленинграда. 17 января 1957 года она отправляет в ЦК заявление, где пишет: "…должна заявить, что считаю указание, сделанное в мой адрес в закрытом письме ЦК, совершенно правильным, а тот факт, что я выступила по поводу послевоенного постановления ЦК по искусству на беспартийном собрании литераторов, считаю своей ошибкой".
Но вот в дневнике, продолжая следовать законам советского двоемыслия, пишет прямо противоположное:
"Год назад – какой был подъем, несмотря на страшный выстрел себе в сердце Фадеева. – Так верили, что вот теперь будем писать и говорить правду, и уж что бы то ни случилось (а вообще-то ничего и не случилось!) – не дрогнем, не уступим, ничего не предадим. Да, бюрократия, аппарат будут сопротивляться, но ведь мы вернулись к ленинским нормам, массы за них, – нет, мы дружно сломим эту бюрократическую косность, надо только быть смелей, и говорить правду, правду, правду и ничего не бояться, – за нас, правда, и ведь мы оказались правы! Мы не верили в виновность миллионов арестованных товарищей, мы считали вредным адм-бюро-руководство, – мы оказались правы. Так будем же верить себе и – нечего бояться!
В таком состоянии… я выступила 15 июня прошлого года… В декабре 1956 года после кровавых венгерских событий, курс был круто изменен. А Х. провозгласил, – "дай вам бы быть всем такими, как товарищ Сталин". Я попала за свое выступление в запретное письмо ЦК, под названием "О вражеских вылазках"… и т. д. и вынуждена была – пусть сквозь зубы, пусть почти издевательски, но признать "своей ошибкой", – "тот факт, что выступала на б/п собрании с критикой постановлений ЦК об искусстве". Повторяюсь, я ни звуком не отказалась от своей точки зрения на эти постановления, но ведь и то, что я должна была написать, перекорежило меня донельзя. Не из-за лично – себя, но как факт начавшегося "отката". И отказ от своего – все отказ.
Однако лишь на недавно минувшем пленуме правления ССП обнаружили мы, как далеко зашел этот "откат". Это уже не откат, это чистый рецидив сталинщины, в еще более гнусной и еще более лицемерной маске – маске кукурузника. Саша-то Фадеев как в воду глядел, когда стрелялся!
"Подвергнуты уничтожающей критике" самые лучшие, самые передовые произведения минувшего года, где люди попытались заговорить по-человечески, где они были наиболее чистосердечны: "Не хлебом единым" Дудинцева, "Собственное мнение" Гранина, "Семь дней недели" С. Кирсанова, сборники "День поэзии", "Лит. Москва", деятельность Казакевича, Алигер, Твардовского, Тендрякова, выступления Паустовского, Каверина, Славина, Рудного и т. д. и т. д. Попал по моей неосторожности сюда и подлец – Костя Симонов, который, однако, быстро "осознал", напредательствовел и вышел вновь в авангард "своих". Уже то, что товарищи, "напозволявшие" себе, промолчали на пленуме, не выступив с покаянием, – уже это победа. Их, в первую очередь Твардовского, буквально принуждали выступить с покаяниями. Запад же призывал "к подвигу молчания". Они не выступили".
В мае 1957 года на правительственной даче состоялась встреча Хрущева и членов Политбюро с писателями, художниками, артистами.
Под шатрами были накрыты столы, началась беседа. Маргарита Алигер тихим голосом благодарила партийное руководство за разоблачение культа личности Сталина, но сказала: "Надо восстановить социалистическую законность и в нашей литературе".
Ее прервал Хрущев. Багровея, заорал, что предпочитает беспартийного Соболева[143] таким коммунистам, как Алигер.
"Мне не страшно, а только противно, – с горечью констатировала Ольга в дневнике. – Страшно – это "признавать ошибки" так, как сделала это Маргарита Алигер. Ведь не может же она искренне думать так, как написала, ведь я знаю же по Коктебелю, что она думала и чувствовала по поводу Н С Х, и "обеда в сердечной обстановке", – она же мне говорила… Что же, что заставило ее "признаться" с таким вопиющим лицемерием, с такой – явственной для всех, и в особенности для писателей, – имитацией искренности?! Да, да, там буквально использованы все слова, которые должен сказать искренне раскаивающийся человек, – и все слова эти употреблены всуе… Вспоминая это "признание", перечитывая его, я мычу, как от страшной зубной боли, от стыда за нее. За нас всех, от холодной жалости к ней и такой же холодной ненависти. Пригрозили исключением? Испугалась за детей, за себя?! И все это после самоубийства Фадеева – человека, единственно любимого в жизни? И после панихиды о нем в сороковой день? Нет, мне все-таки жаль ее вправду…"