Невеста императора - Игорь Ефимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Армия визиготов, по слухам, разбила большой лагерь на юге Лукании, никого не трогала и честно платила окрестным жителям за доставляемое продовольствие награбленными в Риме деньгами.
Мир воцарился повсюду, но только не в моем доме, не в моем сердце. Как легко, как заманчиво просто сражаться с безжалостным разбойником! И как мучительно трудно — с любимым человеком, которого ты не хочешь ни унизить, ни ранить, ни даже победить.
Наш второй сын, Секундус, стал настоящим полем боя в изнурительной войне между его матерью и мною. Смерть первого ребенка, видимо, оставила в Клавдии такую глубокую рану, что теперь все ее помыслы были отданы защите второго от миллиона воображаемых опасностей, круживших вокруг него, как крылатые гарпии.
Поначалу я думал, что переезд в Экланум сблизит меня с женой. Язычница-бабка осталась в Риме, так что я мог больше не бояться тайных визитов к жрецам. Новый дом и новая церковь требовали непрерывных забот, и в этом деле Клавдия была безотказной помощницей. Она умела присмотреть за рабочими, штукатурившими стены, выбрать ткань для покрова алтаря, помирить поссорившихся прихожан. Вечером, за ужином, она смешила меня историями про соседей. Например, про жену сыровара, которая спрашивала ее: правда ли, что мужа можно излечить от храпа, бросив ему ночью живого мышонка в открытый рот? Но стоило мне спросить ее, как провел день наш сын Секундус, и она пряталась за мечтательную улыбку. Отвечала односложно. Опять захлопывала передо мной дверь души.
Но я не унимался:
— Почему ты опять не отпустила его поиграть в дом к сыровару? Да, их мальчик почти вдвое старше, но он очень дружен с Секундусом. Нет, ничему плохому он не учит его. Ты видела когда-нибудь, какие акведуки они строят из песка? А сверху укладывают половинки тростниковой трубки и пускают воду течь в игрушечный бассейн? Конечно, они расщепляют тростник ножом. Но почему нужно думать, что нож в руке ребенка обязательно обернется кровью?
Клавдия только печально молчала и отводила глаза. А я начинал корить себя за то, что собственной неосторожностью испортил семейный вечер. Ведь я уже знал, что никакие слова и убеждения не смогут разогнать полчища ее страхов.
Да, наверное, теперь уже до конца жизни ей будет представляться, что шествующий через двор красавец с красным гребнем и в пышных перьях нацеливается не курицу оседлать, а клюнуть в глаз ее бесценного ребенка. И выкусывающая блох собака будет казаться драконом, поджидающим под лестницей слабую жертву. А проплывающее по небу облако — грозовой тучей, заряженной меткими молниями. А тихая поверхность пруда — бездной, задумавшей поглотить всех неосторожных.
Нет, я не собирался переделывать Клавдию. Понимал, что это невозможно. Но что будет с Секундусом? Если он все детство проведет туго замотанный материнскими страхами, не вырастет ли он безвольным бездельником, каких так много на улицах итальянских городов? Которые способны только ждать подачек, льстить, клянчить, молоть языками?
Я попытался нанять дядьку-воспитателя, который мог бы приучить мальчика к мужскому обращению с вещами. Но Клавдия вскоре прогнала его, обвинив в воровстве, и вернула Секундуса под надзор служанок. Они подсовывали ему тряпичных кукол, прятали от солнечных лучей, водили по лестнице только за ручку, оставляли в постели на весь день, стоило ему кашлянуть. С женской половины дома только и слышалось:
— Не беги — разобьешься!.. Не суй пальчик в ухо — оглохнешь!.. Не ходи на кухню — ошпаришься!.. Не выходи на улицу — повозка задавит!.. Не появляйся на крыше — свалишься вниз!.. Не болтайся на виду у чужих — дурной глаз прилипнет!..
Я видел, что лицо мальчика блекло и соловело с каждым месяцем. Он беспомощно барахтался в этих мягких тисках, задыхался в пене заботливости. Даже заплакать от досады он не мог, потому что у плача ведь должна быть причина — и его тут же подвергли бы всем лекарским пыткам и проверкам. Он был здоров, но в то же время в нем на глазах умирало то, ради чего стоит сохранять здоровье, то, без чего человек превращается в простой придаток чрева и чресел.
«Ну хорошо, — говорил я себе, — если ты так ясно видишь эту опасность, сделай что-нибудь. Прояви твердость, вырви ребенка из этой пуховой тюрьмы, передай на воспитание строгому наставнику».
«Вот-вот, — вступал тут другой голос. — Такова цена вашим разглагольствованиям о свободе воли. На словах вы готовы восхвалять ее, а на деле отнимете у ближнего своего не моргнув глазом. Даже у самого дорогого человека, у собственной жены. Да, так уж вышло, что для нее главное проявление свободы — сбережение второго ребенка после смерти первого. И ты не умеешь найти слова, которые бы показали ей опасность этой ежеминутной опеки, которые убедили бы, что она отнимает всякую свободу у собственного сына — а это страшнее всех болезней и напастей, подстерегающих маленького человека на свете. Не можешь найти слов — терпи, молись, уповай на милость Господню».
Эти спорящие голоса наполняли мою душу каким-то безнадежным раздором и унынием. Мне даже не с кем было поделиться своими тревогами. Все друзья из кружка Пелагия оставались в Риме. Сам Пелагий не спешил возвращаться в Италию.
Правда, в конце года я получил от него большое письмо из Карфагена. В нем он подробно описывал войну между католиками и донатистами и попытки римского посланника Марцеллинуса усадить их за мирные переговоры. Казалось бы, попытки эти в какой-то момент увенчались успехом. В июне месяце враги согласились устроить совместный собор.
Пелагий описывал то, что он видел своими глазами. Епископы донатистов и епископы католиков выстроились друг против друга на жаре и по очереди обвиняли своих преследователей и мучителей из противного ряда.
«Вот там стоит Флорентиус. Он должен помнить меня — не он ли держал меня в тюрьме с крысами и змеями четыре года?.. И наверняка казнил бы, если бы Господь не простер надо мной свою руку…»
«Пусть скажет Петилиан: не он ли натравил фанатиков сжечь мою церковь и кидать негашеную известь в глаза моим прихожанам?..»
Римский посланник выслушал все обвинения, выслушал богословские споры и через несколько дней вынес свое решение: объявил донатистов еретиками и лишил их права иметь свои церкви и своих епископов. Всякий человек, который в течение двух месяцев не станет правоверным католиком, облагался тяжелейшим налогом.
И что тут началось! Донатисты, верящие в спасение через мученичество, во всех городах Африки кинулись к комендантам и префектам, прося немедленно казнить их, чтобы они могли поскорее оказаться в раю. Властям приходилось вызывать городские когорты, чтобы разогнать беснующиеся толпы. Но тогда многие кидались в огонь или топили себя в море.
Пелагий тоже считал донатизм опаснейшим заблуждением и пытался бороться с ним проповедью. Но не меньше возмущало его злорадное равнодушие, с которым победившие католики смотрели на страдания и гибель своих противников. «Видимо, Господь, в непостижимой мудрости Своей, — говорили они с лицемерными вздохами, — еще до рождения предопределил этих несчастных к такой судьбе».
Две волны фанатизма накатывали друг на друга, и, конечно, Пелагий не мог присоединиться ни к той, ни к другой. Он писал, что при первой же возможности постарается уехать из Африки в Святую Землю.