Романтики, реформаторы, реакционеры. Русская консервативная мысль и политика в царствование Александра I - Александр Мартин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Его взгляд на роль народа в войне не всегда воспринимался с полным пониманием. По мнению Тартаковского, Глинка не считал войну 1812 года «народной» (которую народ ведет по своей инициативе и под руководством собственных лидеров), связывая это понятие с демократическими тенденциями Смутного времени. Действительно, в отрывке, который приводит Тартаковский, Глинка уничижительно отзывается о начале XVII века; он возражает против представления о войне 1812 года как о «народной» и утверждает вместо этого, что царь, армия и общество сообща выполнили миссию, возложенную на них Провидением [Тартаковский 1967: 67–69; Глинка 1836: 263], и, следовательно, 1812 год демонстрирует социальную гармонию, а не независимость народа от власти. Однако Тартаковский заблуждается, когда ставит знак равенства между образом мыслей Глинки и Ростопчина, который видел в вооруженных простолюдинах призрак анархии. Глинка верил в их преданность монархии и восхищался их борьбой. Об этом говорит уже язык, каким он пишет: «Душа Русская полнотою жизни своей отстаивала землю Русскую» [Глинка 1836: 316], поэтому благодарить за победу следует не только армию, императора и суровую зиму. В отличие от Ростопчина («Мне отлично удалось заставить крестьян ненавидеть французского солдата», «Я спас империю») [Архив Воронцова 1870–1895,8: 315; Шильдер 1897,3: 377][314], он не приписывал себе заслуг в разжигании народного гнева, но уважал патриотизм крестьян и их желание защитить свой дом. На вопрос, что двигало русскими, он отвечал: «общая цель», а не правитель и не общественный строй [Глинка 1836: 346]. Ростопчин рассматривал «народную войну» в лучшем случае как вынужденную, но опасную военную необходимость. Глинка видел в ней волнующее зрелище национальной солидарности.
Глинка надеялся, что среди далеко идущих последствий войны будут изменения в обществе. В своих воспоминаниях он рассказывает, как после падения Москвы он отправился с братьями в Рязань, где должна была находиться семья Сергея. В дороге они, естественно, говорили о войне. Они пришли к примечательному выводу, показавшему, что позиции консерватора Сергея и будущего декабриста Федора совпадали[315].
Необычайные события производят и необычайные преобразования. На этом основании мы предполагали:
Во-первых: что сближение дворян с крестьянами к взаимной обороне отечества сблизит и на поприще жизни нравственной и что, не посвящая их в философы, они, по крайней мере, уступят им чреду людей.
Во-вторых: мы думали, что владельцы тысячей душ, брося прихоти мод столичных и городских, заживут в поместьях своих, чтобы от различных управлений не гибли имущества и не страдали наши почтенные питатели рода человеческого и отечества, то есть: земледельцы.
Наконец, мы воображали, что уничтожение всепожирающих мод и перемена безжизненного воспитания сроднят души всех сословий и вдохнут в них новое бытие.
Утопия, утопия! Мечта, мечта! [Глинка 1836: 91–92].
Глинка мечтал о духовном прозрении дворянства, которое приведет к преобразованию общества. В своих мемуарах он высказывался о крепостном праве с осторожностью и завуалированно (принимая во внимание активность цензуры в 1836 году), хотя, по-видимому, надеялся, что несправедливость будет побеждена без кардинального изменения общественного строя. Но по духу он был все-таки ближе к либералам, которые рассчитывали на то, что «народная война» покончит с рабством, а не к консерваторам, не желавшим ничего иного, кроме сохранения старого режима.
После визита в Москву адмирал Шишков вслед за императором вернулся в столицу. Кутузов был назначен верховным главнокомандующим, русские и французы сразились в великой Бородинской битве, после которой Москва пала. Воззвание Шишкова в связи с этими событиями было подчеркнуто оптимистичным. Он говорил о потерях наполеоновской армии, ее трудностях с продовольствием и о ненадежности воюющих под началом Бонапарта иностранных войск, приводил доводы, внушающие надежду на победу, и молил Бога благословить усилия русских в этой борьбе [Шишков 1870, 1: 157–159]. По просьбе Александра Шишков также составил детальную сводку о злодеяниях, учиненных французами в Москве. Он обвинял французов в утрате чувства чести, которое смягчает нравы во время войны между цивилизованными народами: даже дикари, с радостью отдаваясь мародерству, не занимаются бессмысленным разрушением. Акты вандализма французов (особенно в отношении церквей), а также ничем не оправданное разрушение Москвы и жестокое обращение с оставшимися жителями, составляли резкий контраст с гостеприимством, которое москвичи всегда оказывали французам. Эти преступления свидетельствовали о нравственном падении французов, выставленном на всеобщее обозрение после 1789 года. Подобно Глинке, Шишков приходил к выводу, что русские должны быть благодарны тому, что их несчастья наконец открыли им правду о культуре, которой они так долго восхищались и которой старались подражать. Настало время покаяния. «Опаснее для нас дружба и соблазны развратного народа, чем вражда их и оружие. Возблагодарим Бога! Он и во гневе Своем нам Отец, пекущийся о нашем благе. Провидение в ниспослании на нас бедствий являет нам Свою милость» [Шишков 1870,1:442]. Таково было личное мнение Шишкова. Он писал другу о тех, кто нападал на его «Рассуждение о старом и новом слоге»:
Тогда могли они так вопиять, надеясь на великое число зараженных сим духом, и тогда должен я был поневоле воздерживаться; но теперь я бы ткнул их носом в пепел Москвы и громко им сказал: вот чего вы хотели! Бог не наказал нас, но послал милость свою к нам, ежели сожженные города наши сделают нас Русскими [Шишков 1870, 2: 327][316].
Поначалу Шишков медлил с подачей этого сочинения царю, который был последователем западной культурной традиции и мог почувствовать себя задетым. Однако война, по-видимому, нанесла Александру тяжелый эмоциональный удар и вселила в него мучительную метафизическую тревогу, так что он признал: «Так, правда! я заслуживаю сию укоризны» [Шишков 1870,1:160].
Как заметил один из исследователей, манифесты Шишкова распадаются на две группы, различающиеся в зависимости от того, когда они были написаны. Примерно до падения Смоленска он в основном поддерживал действия правительства; уверившись в патриотизме и «боеготовности» дворянства и простых людей, он призывал их активно участвовать в войне. Он писал в стиле, к которому прибегал с 1803 года, и его архаичный язык с высокопарной старомодной лексикой, испещренный стихами из Священного Писания и славянизмами, придавал его манифестам «не только торжественный, но и церковно-библейский колорит» [Альтшуллер 1984: 344][317]. Сам Шишков считал их своим достижением, которое запомнится надолго. Спустя годы, копируя несколько цитат из этих манифестов в альбом своей знакомой, он с гордостью приписал: «Я стар, темнеет взор, слабеет разум мой. / Но, может быть, не все умрет навек со мной»[318].
С официальной трибуны он проповедовал то же самое, что и ранее утверждал годами, и его бескомпромиссная искренность