Пепел и снег - Сергей Зайцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не сразу заметил, что правый сапог мой полон крови. Я увидел, что из колена моего торчит нечто, напоминающее по форме берёзовый лист. Это был осколок гранаты. Озноб пробежал у меня по спине, закружилась голова. Удивительно, в пылу сражения я не почувствовал, что ранен. А теперь вдруг рану пронзила нестерпимая боль. Чудом превозмогая эту боль, я вырвал осколок. Кровь хлынула ручьём, и здесь сознание оставило меня.
Я разделил бы незавидную участь тех несчастных, что были затоптаны в этот день, если бы, опять же, не моя одеревеневшая рука. Она намертво вцепилась в гриву коня, благодаря чему я даже в бессознательном состоянии около часа удерживался в седле, покуда умное животное не прибилось к нашим тылам. Я везучий, видит Бог.
Сознание вернулось ко мне уже в палатке хирурга.
Рана оказалась непростая — с проникновением в сустав. Хирург был премного любезен и обещал мне хромоту, возможно, на всю жизнь. Но я сказал ему, что видел в сражении увечья и пострашнее и что хромота меня не пугает, а быть хромым, как Тамерлан, — не худшее из последствий. Он согласился, рассудив так: лучше — хромым, как Тамерлан, чем одноглазым и одноруким, как адмирал Нельсон. За этим разговором хирург извлёк из раны ещё два мелких осколка. Я же опять потерял сознание, а когда пришёл в себя, то уже лежал на носилках под открытым небом, освещённый лучами заходящего солнца. Хартвик и де Де сидели надо мной и придумывали, какую эпитафию высечь на надгробном камне бедняги Лежевена. Я рад был, что оба они живы. Я слышал: сражение ещё продолжалось.
Да, после того, как мы взяли флеши, сражение продолжалось до самой ночи. Русские отступили на четверть лье и, закрепившись на новых позициях, не делали более ни шага назад. Бонапарт бросал на них новые и новые силы — безрезультатно. Пускался на хитрости — не помогало. Он шептал что-то, сидя на золочёном стуле, — быть может, молитвы. Их не слышал Господь. Оборона россиян была непробиваема. Нужны были свежие силы. Но император боялся вводить в бой последний резерв — гвардию. Он сидел мрачный, молчаливый; он не мог сказать своим маршалам и солдатам, что выиграл битву, ибо сложившееся положение очень затруднительно было назвать победой. Говорят, Бонапарт в расстройстве кусал ногти. Он рассчитывал на праздник, но праздник не наступил. Русские стояли на холмах — стена стеной. Развевались знамёна, стреляли пушки... Солнце зашло. И тогда трубы по велению императора пропели отбой. Наши полки отошли на вчерашние позиции. La Grande Armee была измотана невероятно. Казалось, не менее половины её осталось на иоле; у костров теперь стало просторно, у котлов — удручающе тихо. Солдаты даже не находили в себе сил поведать друг другу о новых подвигах. И награды от командования принимали, едва одолевая сон...
Каково же было наше удивление, когда поутру мы узнали, что ночью русские ушли — непобеждённые ушли. Бонапарт, должно быть, перестал грызть ногти.
Эпитафию для Лежевена придумал Хартвик. Немного сентиментальную, как и сам автор (Хартвику, пожалуй, удались бы пасторали, возьмись он за перо), но совершенно отражавшую своеобычность погибшего, любимого нами друга. Кажется, ни о ком другом нельзя было сказать так:
Хартвик же и высек эти правдивые слова на подходящем плоском камне. Погребли Лежевена ранним утром на опушке какого-то леса. Мир праху его! Я подумал: «У Лежевена хоть есть могила...» И оглянулся на поле битвы. «Пусть эта скромная могила будет символической могилой всем, кто остался лежать здесь». Я сказал об этом друзьям. Они согласились. И наш обряд наполнился новым смыслом, и у нас на душе вдруг стало легче.
P.S. Дорогой отец, не пеняй особо на мои посредственные литературные способности. Я воин всё же... Береги тётушек.
Твой Анри.
27 августа, близ села Бородино
Прочитав письмо, Александр Модестович подивился случаю, иже трагическим путём — по нечаянной гибели курьера — привёл ему в руки новое сочинение (причём в высоком смысле этого слова, ибо стиль письма исключительно тонок и, по мнению Александра Модестовича, достоин подражания, хотя сам писавший и сетует на свою неспособность к словесности) капрала Дюплесси, однако, по некотором размышлении, он пришёл к выводу, что ничего удивительного в этом случае нет. Напротив, всё логично и простейшим образом объяснимо — и он, Александр Модестович, и Дюплесси, и курьер, и многие-многие тысячи других людей, включая Наполеона Бонапарта, князя Кутузова и пана Пшебыльского с Ольгой, — все они в течение двух долгих месяцев ходили, можно сказать, по одной дороге, этому бесконечно длинному дефиле, и то, что временами наши герои сталкивались нос к носу или как-нибудь косвенно влияли на судьбу друг друга, — было даже закономерно.
С обозом фуража Александр Модестович и Черевичник добрались до Гжатска. Здесь уже не по слухам, а от очевидцев узнали о грандиозных размерах произошедшей битвы. Говорили, что потери с обеих сторон были приблизительно равные — по пятьдесят тысяч человек. Однако некоторые французские солдаты, настроенные чересчур патриотически, склонны были преувеличивать потери русских и преуменьшать свои. Такие очевидцы называли весьма неправдоподобные цифры; послушать их — так вся Россия полегла костьми на поле брани, и воевать больше не с кем, и кампании конец. Но случайно Александр Модестович разговорился с неким баденцем, унтер-офицером, и тот сказал, что подсчёты французов — сущий вздор, ибо наступающая армия всегда теряет больше. Сия истина известна с древнейших времён. А как он сам участвовал в битве, то имеет и своё мнение на этот счёт — число погибших французов (имеются в виду не только собственно французы) значительно превышает потери россиян, тем более, что у россиян было явное превосходство в артиллерии.
Гжатск, небольшой городок с небольшим же французским гарнизоном, был в эти дни переполнен ранеными солдатами и офицерами — голодными, злыми, решительными. Грабёж и насилие процветали, комендант же был бессилен что-либо изменить. Бежали почти все мирные жители, и дома их подвергались совершенному разорению. Александр Модестович с Черевичником понимали, что и им небезопасно оставаться в Гжатске, и не стали в нём задерживаться. Баденца-унтера отблагодарили за любезность, поменяв ему повязки, а тот, в свою очередь, пожаловал «сердечным русским друзьям» томик Гёте со «Страданиями юного Вертера» — книгу сколь занимательную, столь и полезную для всякого пленённого любовью ума.
К ночи, верстах в пятнадцати от Гжатска, встретили небольшой обоз с ранеными французами — человек на тридцать. Раны их были в плохом состоянии; рука лекаря, по-видимому, даже не прикасалась к ним. И Александр Модестович не мог не предложить свои услуги. Подводы поставили в круг, в центре круга разожгли большой костёр, и при свете его Александр Модестович работал до утра. Как выяснилось, солдаты эти шли из-под Бородина, но через пару лье пешего хода почувствовали совершенное изнеможение. Сил у них достало лишь на то, чтобы взять приступом один из обозов; обозных разогнали, фураж ссыпали при дороге и отправились в Гжатск. Солдаты сказали, будто на месте баталии ещё раненых — что песку морского. И Александра Модестовича почтительно просили: «Торопись к ним, хирург!..» Расстались на заре. Напутствуя раненых, Александр Модестович по обыкновению остерегал их, пока не заживут раны, прогуливаться при северо-восточном ветре, дабы не подвергнуться вредоносному действию миазмов, а также остерегал являть свои раны луне, ибо некогда вычитал у Плутарха, будто от луны истекают некие флюиды (античный автор именует их не иначе как истечениями, но это явно не теплород[48]), вызывающие нездоровые увлажнения и растекание плоти, а затем и загнивание её.