Секреты обманчивых чудес. Беседы о литературе - Меир Шалев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В словах ее слышится странный тон. Странный у нее голос. Этот голос — так кажется мне — хочет пересилить другой голос, внутренний голос.
Шолом-Алейхем делает здесь гениальный ход. Он предоставляет читателю больше понимания, чем рассказчику. Читатель давно уже понимает, что Шимек и Бузя движутся по двум параллельным линиям, которые никогда не встретятся. Но Шимек, оставшийся таким же мечтателем, каким был в детстве, этого не понимает.
Читателю хочется крикнуть: «Это ты сам обманываешь себя! Это ты не можешь понять, что слова Бузи точны и бесхитростны!» Но Шимек, пойманный в им самим сплетенные сети фантазий и образов, не может понять действительность, в которой живут другие люди.
Он полон гнева, но даже раздражение не в состоянии вырвать его из лабиринтов выдуманной любви. Он продолжает мыслить теми же образами «Песни Песней», которые породили и вспоили эту любовь, но теперь стали подобны жаркому ветру пустыни, который грозит ее убить.
Что это я говорю? Сад не мой. Я не буду рвать мирры, не буду обонять ароматов, не отведаю меда, не буду пить вина.
Шолом-Алейхем с большой жестокостью анализирует процесс утраты любви, ее потери, и приходит к интересному выводу: любовь может даровать ее обладателям крылья, но слишком высокий взлет способен ее убить. Детская просьба Бузи: «Не надо лететь так далеко. […] Не лети» — приобретает теперь глубокое значение и разъясняет нам, что, в противоположность Шимеку, она поняла это уже тогда, в детстве, много лет назад.
Теперь она снова идет с ним в поле, и Шолом-Алейхем влагает в ее уста тяжелые слова. Шимек говорит ей:
— Вот тут, Бузя, помнишь, я тебе когда-то рассказывал, как я…
Бузя прерывает меня и кончает:
— Как ты поднимешься с помощью колдовского слова и полетишь, как орел, к туче, выше тучи, над полями, над лесами, через горы, через воды, через моря и пустыни, и прилетишь туда, за Черные горы, к хрустальному дворцу. Там сидит твоя заколдованная царевна вот уже семь лет и ждет, чтобы ты над нею смилостивился и прилетел с помощью «колдовского слова» выручить ее, освободить ее — ха-ха-ха!
Шимек не понимает горечи, звучащей в ее словах и в ее смехе. Он и сейчас не сознает смысла той сказки, которую тогда сам и рассказывал, не понимает, что его «заколдованная принцесса» — не кто иная, как она сама, Бузя. Он слишком поздно исповедуется в любви к ней, в любви настоящей, земной, не той, которая порхает на крыльях «Песни Песней»:
… в эту ночь я узнал нечто новое для меня.
Что я люблю Бузю.
Что я люблю ее той священной, пламенной, адской любовью, которая так прекрасно описана в «Песни Песней». Огромные пламенные буквы вспыхивают, не знаю откуда, и витают перед моими глазами; слова из только что прочитанной «Песни Песней», буква за буквой: «Горька, как смерть, любовь. Жестока, как ад, ревность».
Шимек всегда любил Бузю любовью весенней — с голосом горлицы, цветущей завязью и распускающимися почками. Все это — поэтические выражения, которые и в самой «Песни Песней» — не более чем украшения и сравнения, но Шимек сделал их главными для себя. И только сейчас он обнаруживает единственный серьезный стих в этой поэме, единственный стих, который говорит голую и жестокую правду: «Крепка, как смерть, любовь; люта, как преисподняя, ревность»[173].
Точно так же, как Бузя ревновала Шимека, когда они были детьми, так теперь он ревнует ее. Но подобно тому, как каждый из них любит по-своему, так различна и их ревность. Шимек любил ее как библейскую Суламифь, она любит его самого. Бузя ревновала его к вымышленной принцессе, он ревнует ее к жениху, то есть к реальному человеку.
В любом случае здесь кончается история почек и бутонов, любви, весны и цветения. Метафоры Шимека из весенних становятся осенними, спускаются наконец-то на землю и даже много ниже, в те места, ниже которых нет уже ничего, — к смерти и преисподней.
Мы приближаемся к концу рассказа. Я не пересказывал его во всех подробностях, и я рекомендую каждому из вас прочесть его целиком. Поскольку речь тут идет о человеке, рассказывающем о своей любви в первом лице, я предлагаю каждому читателю пропустить эту историю через призму своего собственного опыта. В любви у писателя нет преимущества перед читателем, и подавно нет никаких преимуществ у рассказчика, а тем более у одного читателя перед другим. Но я хочу сказать кое-что о том, что касается не любви, а чисто литературной техники. Я уже говорил раньше, что Шолом-Алейхем удивительно хорошо создал образ рассказчика, который не понимает свой собственный рассказ, рассказчика, которому не хватает чуткости — и не только по сравнению с другими героями его рассказа, но также по сравнению с читателем. Сейчас стоит обратить внимание также на необычное окончание рассказа, точнее — на отсутствие в нем окончания. Тут происходит нечто интересное: Шимек отказывается рассказать, чем все кончилось. Он сам спрашивает о том, что все мы хотели бы узнать: «А что стало с Суламифью моего рассказа? Что с Бузей? Каков эпилог? Какой конец?» — и дает любопытный ответ:
Не принуждайте меня рассказывать конец моего романа. Конец — пусть самый наилучший — это печальный аккорд. Начало, самое печальное начало, лучше самого радостного конца. Мне поэтому куда легче и куда приятнее снова рассказать вам эту историю с самого начала. Еще, и еще раз, и еще хоть сто раз. И теми же словами, что и раньше:
— У меня был брат Беня, он утонул в реке. Он оставил сиротку, ее звали Бузей. Сокращенное Эстер-Либа, Либузя, Бузя. И красива она была, Бузя, как Суламифь, что в «Песни Песней». Мы росли, я и Бузя, как брат и сестра. И мы любили друг друга, я и Бузя, как брат и сестра.
И так далее.
Начало, самое печальное начало, лучше самого радостного конца. Пусть будет начало концом, эпилогом моего невыдуманного, истинного, скорбного романа, который я позволил себе увенчать этим именем: «Песнь Песней».
Странно. Шимек говорит, что назвал свой рассказ «Песнь Песней», потому что это «истинно скорбный роман». Но ведь библейская «Песнь Песней» совсем не такова. Это, в сущности, и не рассказ. Самое большее, это аллегория отношений между Богом и Его народом, как настойчиво утверждают некоторые. Я этого не понимаю, но в любом случае то, что для меня здесь существенно, — это нежелание Шимека рассказать конец своей истории.
Что, в самом деле, случилось с Бузей? Жила ли она счастливо и благополучно со своим мужем и родила ему дюжину удачных детей? А может, она стала еврейской мадам Бовари? А что произошло с самим Шимеком? Создал ли он семью? И с кем? И как он спит по ночам, между сновидениями? Возвращается ли он иногда в свой городок, чтобы возродить воспоминания?
Конец любой книги, как и ее начало, — это результат решения. Читатель и писатель знают, что события начались задолго до первой строки книги и продолжаются после ее последнего слова, и они молчаливо соглашаются на эти условия игры. Но я не встречал аналогий декларативному отказу Шимека рассказать конец своей истории ни в одной другой книге, тем более не у Шолом-Алейхема — писателя, который умеет построить произведение и завершить его характерной для него интересной юмористической концовкой.