Кто по тебе плачет - Юрий Дружков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы, по-моему, преподавали много, — заметил я, когда он замолчал на какое-то время, — у вас налажена речь.
Академик утвердительно кивнул:
— Заговорил насмерть?
— Увлекательно слушать.
— Убедил?
— Не знаю.
— Охрипнуть могу.
— Пожалейте себя.
— Пока не добьюсь, не пожалею…
— Хотите, чтобы все узнали, как очень хорошая, добрая, совсем не героическая милая женщина в загранке видит одни магазины? А я — рестораны?… Да еще ворчим недовольные.
Он улыбнулся в третий раз.
— Опять желаете выглядеть красиво… Пора уже всем без исключения понять. Время такое. Вышибло нас одинаково из маленьких наших орбит в одну общую, где все на всех. Любая мелочь… И каждого буквально все касается. Любой успех на каждого, любая неурядица на каждого… Есть у меня друг, коллега. Он однажды из Праги вернулся. Говорю ему: самое твое яркое впечатление?… Как вы думаете?
Я пожал плечами.
— Слесарные инструменты. Купил набор в удивительной упаковке. Все ладное, складное, по руке, да еще красивое. Мечтал о таком… Он кто, по-вашему? Бегунок по магазинам?… Если судить по газетам — не человек, а показатель. Хоть памятник ему ставь. — А вытянуть из него ничего невозможно. Будничный, неяркий, неброский, не говорливый. Предельно земной, домашний, сказал бы я. Если уж познавать его — то надо очень долго соединять, улавливать по крупицам, сопоставлять какое-то оброненное им слово, жест, поступок, взгляд, отношение к чему-либо. Самый обыкновенный человек, великий ученый, а хобби у него — инструменты… Газетчики выдумали его сразу, махом, в один присест. Не человека — догму… А ему нравится гвозди в Праге покупать… Все уложены, как спички, в пластиковой прозрачной, вроде как с духами, коробочке… Увидит мальчишка такие гвозди, сам к инструментам потянется… Но что за этими гвоздями? Структура, связи, отношения, чья-то большая добросовестность, сам человек, наконец…
Он меня спрашивает: «Почему красоты у нас такой нет»?… О чем это? О гвоздях или добросовестности?… Не ерунды, сказал, красоты. «Бриллианты в магазине красивы, а гвозди нет…». Ответ он и сам знает. Размах не тот, и гвоздей больше требует. Удобный ответ. А зачем спрашивает?… Может быть, вчера и не спросил…
Тут рация привлекла к себе внимание необычным сигналом. Академик послушал и, не уловив для себя нужного, повернулся вновь ко мне.
— А те, кто гонит поток жухлой одежды на склад, они разве только женщину этим унизили? К тому же там, вдали?… Народные деньги в канализацию, в утиль?… Нет. Еще подбросили кое-что в багаж приятелю вашему заграничному. Не с пустыми руками драпает… Умный, каналья… Он от вас чего хотел? Заставить самому поверить в бессмысленность материнской нищеты. Подвиг незаметныйсделать никчемным. Больней, как я понимаю, для вас не придумаешь. Короче говоря, заставить вас предать ее, память о ней предать… Он-то хорошо понимает, что легко предают от пересытости… А разве она бессмысленна та наша давняя горькая нищета?… Но я, когда вижу, например, сваленный в канаву трактор, не могу избавиться от мысли: кого-то он предал, незнакомый алкаш. И меня, и вас предал, и матерей наших, и себя то же предал, свое людское достоинство… Так все тесно одно с другим связано. Дальнее, близкое, бытовое, государственное, чужое и наше. Нельзя оставлять равнодушных в блаженной уверенности, что на все есть охранительные причины-поводы…
— Тетрадку вы разорвете пополам, — сказал я.
— Может быть, если не уговорю.
Он улыбнулся в четвертый раз неулыбчивым своим, усталым, лицом.
— Ну, хорошо, а странички о детях для вашей работы…
Я не успел договорить.
— Вижу в этом символику. Дети — самый верный символ человечности, родник ее, суть, основа, начало, зеркало. Куда же глядеться, как не в это зеркало?… Титаны кричат об эгоизме! Но кто из них, думая об урожае, вспоминал о зерне?… О детях… Каждый человек рождается счастливым ребенком. Или каждый ребенок рождается счастливым человеком. Добрым, искренним, неравнодушный… Дети моделируют, взрослый мир. А вы, наивный Дон Кихот, предлагаете моделировать взрослый по-детскому. Я с этим согласен. У многих из нас, как скажут электронщики, чувствительность не хуже нескольких микрофарад, а надо бы в миллионы раз больше. Как у детей… От нее, может быть, в землетрясениях изойдет мир, но прежним остаться не сможет. — Он приподнял над столом тетрадь. — Вот и давайте с вами проверим эту чувствительность. Кто и что увидит в нашей книге? Наивное, серьезное, пустое?
— За наив тоже никогда не хвалят.
— Вы чудак-человек. С наивных сказок до наивных книг вроде любезного душе моей «Дон Кихота» самым доходчивым на свете был наив. Иначе откуда взялась бы религия, с ее нешуточными дворцами, служителями, академиями, библиотеками? Вот ведь как сыграли в сказку… Но, к слову сказать, бог с ними. А что касается детей без наива… Ребенок всегда прав. Я говорю о ребенке, а не о пятилетней копии взрослого, которой успели втемяшить взрослую жадность и равнодушие, чтобы затем пе-ре-вос-пи-тывать по своему же подобию, конечно.
Академик явно разволновался.
— Разве трудно заметить, — спросил он, — как становится расхожей детская тема?… Киваем на них по любому поводу, божимся ими. Но в буднях не умеем потратить на них душевный труд, можем спокойно смотреть, как дяденька пугает малышей кирпичами. А ведь он, сей дяденька, наверное, глазом не моргнув, кинется ради них в огонь при пожаре… Всё одна тема. Оставаться человечным не только в экстремальных условиях, но в самых будничных, всегда и во всем. Вечно… Это намного трудней. Такой подвиг не меньше всех других подвигов, что и главное…
— Благодарю, — чуть поклонился я. — Но вы, по-моему, отвлеклись. В книге не будет главного. Нет ответа, где все другие…
— Другие? — не сразу понял он, отодвигая от себя тетрадь и как бы с трудом к чему-то возвращаясь. — Да… вы про них… Пока не знаю. Вот жду. — Кивнул на рацию. — Жду весточки от пилотов… Скажите мне, пожалуйста, хотя из вашего дневника и так все ясно, может вы забыли рассказать про какие-нибудь следы возле озера?
Следы?
— Костер, следы костра, ночевки… палатки?… Вы на южном берегу были, — добавил он утвердительно.
— Да, на южном. И видел одну зарубку на дереве, стрелку. Больше ничего мы не заметили. Кроме следов падения…
— Зарубка совсем свежая?
— Нет, уже потемнела.
— Значит, прежде сделана. Значит, прежде, а не тогда. Но сделана Романцевым.
Он умолк, повернулся к рации, тихо звучавшей перед ним на столе. В разрядах и шорохе кто-то медленно диктовал непонятные цифры, диктовал, пропадая в эфире, снова появлялся. Временами другой требовательный голос чуть более близкий, заглушал его.
— Четвертый! Вызываю четвертый. Готовьте прямые на укладку. Сидоренко говорит. Четвертый, слышите, я — Сидоренко… Второму готовиться на вечер… Я, Сидоренко. Слышите меня? Второй? Как у вас там?… Говорит Сидоренко…