Кубанские зори - Петр Ткаченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иванов робко и неуверенно вышел из хаты.
Погорелов уже догадался, что со всяким выходящим из хаты рябоконевцы расправляются. Так и было. Всем, кто выходил из хаты Погорелова, набрасывалась удавка на шею…
Когда Рябоконь остался наедине с Погореловым, спросил его:
— Ну что, Васыль, помогли тебе твои коммунисты? Тебя и тебе подобных подбивают на недоброе дело, чтобы вашими руками сотворить безобразия, а потом вас же и выставят виноватыми… Ведь всякое недоброе дело не остается без возмездия. Неужели надо много ума, чтобы это предвидеть?
— Ну и в той жизни немало было такого, что следовало убрать, — возразил Погорелов.
— Было! Ну так реформируйте жизнь, улучшайте ее, предлагайте, обсуждайте с народом, но вы же заняты его разорением. Вы поддерживаете бунт в душах и умах людей не против несправедливости, а против Бога, то есть против самих основ всякой жизни. Бога-то зачем снизвергаете? Вот и пришел тебе за это суд.
— Василь Федорович, — тихо сказал Погорелов, — но ведь никто не может быть ничьим судьею.
— Интересно получается. Значит, ты уже давно взял на себя право быть моим судьей, прикрываясь демагогией о равенстве, об интересах мира, о воле народа, о торжестве коммунизма, чего люди вообще вразуметь не могут, причем взял это право, не спросивши меня, а теперь, когда я спрашиваю тебя о том, по какому праву ты уже стал судьей надо мною, ты удивляешься и вспоминаешь заповедь Божью, которую до этого отвергал. Интересно. Значит, я не имею права и спросить тебя об этом? Ты распоряжаешься жизнями людскими и моей тоже, как Бог… Вот зачем вы снизвергли Бога — чтобы совершать немыслимое и невозможное — самим взять на себя его дело. Но человеку это не дано.
— Но ты, Василий Федорович, по какому праву мне судья?
— Ты спрашиваешь, по какому праву? Я это делаю по вашей и по твоей воле, что же ты удивляешься? Или не предвидел этого? Вы отвергли Бога и тем самым устранили Божий суд, какой только и может быть меж людьми и над людьми, предоставив вершить суд каждому: тебе, Малкину, Фурсе, Вдовиченко — всем, в том числе, между прочим, и мне. По вашей логике, конечно, которая, к сожалению, торжествует. Или меня вы из этого исключили, обо мне забыли? Предоставили быть судьями только себе самим? В том числе и надо мной. И по какому праву? Вы это сделали, а не я. Вы нарушили закон, на котором держится жизнь человеческая и вне которого человек превращается в зверя, в скотину. Вы развязали самые низкие страсти, и человек сжег себя в эгоизме. Так что же ты теперь удивляешься? Разве то, что делаю я, не следует из того, что уже сделал ты? Так кто же из нас бандит? Вы сделали это беззаконие, это безобразие в народе или я, противящийся ему? А теперь, когда это беззаконие совершено, когда мир пошатнулся и накренился, когда земля наша лежит во зле, вы ловите меня на неизбежных и пустяшных, в сравнении с вашими делами, следствиях этого беззакония и кричите, что я бандит. Ловко удумали! Получается так, что преступление в масштабах страны над всем народом вроде бы и не преступление, а политика. Мой же налет на Новони-колаевку за спичками, солью и барахлом, видите ли, разбой… Да, разбой! Но что он в сравнении с тем разбоем, с тем погромом страны, который уже сотворили и творите вы… И вы хотите свой разбой выставить благородством. Сколько вчера людей расстреляли в Славянской?
— Девять.
— Вот видишь, жизнями человеческими распоряжаетесь как Боги. И еще спрашиваешь, кто дал мне право на мой суд. Ты дал мне это право. Дал тем, что участвуешь в беззаконии, тем, что уже судишь меня, не имея на то права.
Василий Федорович прервал свою речь. Взял четверть и хлестнул с размаху в стакан самогона. Так же механически опрокинул стакан одним махом.
— Разве я не хотел жизни честной и порядочной? Разве я не жил ею? Но пришли по мою душу, меня не спрашивая. Ничто про что — вынь и полож душу. Как кисет с табаком из кармана. Как же мне прикажешь быть в таком случае? Не я пошел по чью-то душу, а пришли по мою. Ты свою сразу отдал, долго не раздумывая. Но это твое дело.
— Ну, это, Василь Федорович, философия…
— А ты как же думал, без нее прожить? Отдать свою голову кому-то на откуп, а потом искренне удивляться, что безобразия творятся, что жизнь не клеится.
— Ну, это же не от нас с тобой зависит.
— Давай сначала каждый за себя ответим, а потом уже будем кивать на кого-то, на время, на обстоятельства. Они всегда у нас были трудными. Легкой жизни у нас в России никогда не было. Да, я грешен. И знаю об этом и молю Бога за грехи свои. Но вы-то уже перешли грань греха. Вы облик человеческий потеряли, а потому судить вас судом человеческим уже невозможно. Вас надо только истреблять. Зачем, Господи, ты возложил на меня эту задачу?!. Избавь меня, от этого, но на сей час я и пришел… Всэ, Васыль Кириллович.
— Побойся Бога, Василь Федорович.
— Вспомнил о Боге. Но Бог хочет твоей смерти, ибо ничего уже с душой твоей поделать не может. И послал меня, на мое горе, сделать это именем своим…
— Так можно все оправдать, Василь Федорович…
— Я тоже, Василь Кириллович, верю в то, что жизнь, в конце концов, поправится. Не может она все время пребывать в таком состоянии. Но знай, что устроится она не благодаря вашим вы-мороченным идеям и безумным планам, а несмотря на них. Но вы-то и тогда попытаетесь, все выставить так, что это ваша заслуга. А поправится она благодаря народу, который вы нещадно насилуете… Если уж ты стал судьей моим, то не обессудь, если я стану твоим судьей. Нам обоим уже не спастись. Может быть, дети наши спасутся. Но ты-то стал моим судьей первым, а теперь недоумеваешь, когда я в ответ становлюсь твоим судьею. Все! Встретимся на том свете…
От волнения по вискам Рябоконя поползли капли пота. Он замолчал, давая понять, что разговор окончен. И потом, перейдя на балакачку сказал:
— Шось хлопци твои нэ вэрнулысь. Сходы ты, Васыль Кы-рыловыч за пидводой.
Погорелов медленно поднялся. Руки его дрожали. Пока вылезал из-за стола, задел стакан, и он с грохотом упал на пол и разбился. Не говоря ни слова, он так же медленно пошел к двери. Уже взявшись за щеколду, обернулся, посмотрел Рябоконю в глаза, хотел еще что-то сказать, но, слегка махнув рукой, толкнул входную дверь своей хаты…
Ночь была теплая, настоянная на дурманящих запахах первой зелени и пьянящем духе зацветающей сирени. Моросил мелкий дождь. Видимо, этот дождь и помог спастись Киселеву и землемеру Иванову. Удавки у них ослабли, и они остались живы. Когда Киселев очнулся, он еще слышал прерывистый предсмертный хрип Погорелова. Но вместо того, чтобы спасать своего председателя сельского совета и соратника по революционной борьбе, он полез под амбар, притаился, забился в страхе в какой-то куток и просидел там, пока не миновала опасность.
На помощь Погорелову бросилась его старшая дочь Луша. Она училась на педагогических курсах в Полтавской, но в это время была дома. Вопреки предупреждению рябоконевцев не выходить из хаты до утра, она разбила оконное стекло, порезав руки. Выскочив из хаты, бросилась к отцу, чтобы ослабить удавку, но было уже поздно. Василий Кириллович был мертв. Луша, упав на грудь отца, тормошила его уже бездыханное тело и кричала. В темноте она не видела, что его синеющее лицо измазала своей кровью, обрезанных стеклом рук.