"Шпионы Ватикана..." О трагическом пути священников-миссионеров. Воспоминания Пьетро Леони, обзор материалов следственных дел - Пьетро Леони
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На приобретение опыта уходят недели; в конце концов научаешься отсортировывать одно от другого с закрытыми глазами, просто по весу, но в первые дни это трудно: то я пропускал глыбы породы, то сбрасывал как отход первосортный уголь. К довершению несчастья с нами работал молодой человек — жертва предрассудков против религии и священников; он работал с огромным рвением, управляясь одной рукой, второй у него не было. Не облеченный никакой властью, он по своей инициативе следил за тем, как я работаю; я лез из кожи вон, но он все равно смотрел на меня косо, во всем видя злую волю, без конца поносил меня и угрожал.
Меня особенно задевали его язвительные высказывания о священниках; напрасно я старался объясниться и защитить христианское служение; он не слушал доводов. Мне приходилось молчать, чтобы не ухудшить ситуацию, но он не унимался… Однажды, помню, закричав убью, он запустил в меня горсть горной массы; попал в левую щеку. Я смолчал и даже не вытер лицо, все равно, поработав несколько часов, мы становились похожи больше на негров, чем на белых. Однако ночью меня не отпускала мысль, и раньше меня посещавшая, что работать с этим фанатиком опасно для жизни; рассвирепев, он мог запустить мне камнем в висок.
Когда выпадало восемь-десять минут перерыва, я прислонялся к трубам парового отопления, лишь чуть-чуть обогревавшим ледяное помещение, и читал вечерние и утренние молитвы. Под утро мне иногда удавалось найти время для предписанного уставом духовного размышления, а по окончании работы — для испытания совести.
Сосредоточиться я не мог и искал поддержку в крестных страданиях Христа; и Господь слал мне всякую помощь, в виде людей также. Среди заключенных был русский старик, человек образованный и верующий; он попросил у меня прощения за молодого фанатика. «Эта молодежь, — объяснял он, — так воспитана советской властью. А эта власть — дьявольская. Она отравляет безбожием и молодых людей, и совсем детей! И вот вам плоды просвещения… Люди становятся немногим лучше скотов. Им внушили массу заблуждений, растлили душу, развратили нравы». Добрый старик не только утешал меня, но и заботился о моем здоровье. Дней через десять, заметив, что я совсем обессилел, он отвел меня в амбулаторию и замолвил за меня словечко перед докторшей: она оставила меня в стационаре, потом перевела в другой.
Я получил сорок дней отдыха. Конечно, отдых был единственным лечением дистрофии и анемии, поскольку никаких лекарств не давали, а кормили хуже, чем работающих; правда, и калорий мы расходовали меньше, чем на работе. Когда 10 декабря я вернулся в барак, моя бригада работала в дневную смену. Начальник смены дал мне работу более тяжелую, но для меня более легкую, учитывая мою близорукость и неопытность в отделении угля от породы, — теперь мне предстояло таскать ящики с породой от конвейера к вагонетке. Все восемь часов смены особая нагрузка приходилась на руки и ноги, но мне повезло: со мной работал молодой украинец из Днепропетровска, мы с ним прекрасно ладили.
Работа шла неплохо, даже бригадир был доволен; думаю, что именно благодаря моему усердию мой прежний преследователь переменил мнение обо мне настолько, что стал относиться ко мне с искренним уважением. Мое рвение в работе объяснялось в немалой степени еще и тем, что в это время значительно увеличились пайки. Весь декабрь лагерное начальство старалось избавиться от сэкономленных запасов еды, остававшейся на складах; в основном это был овес и ячмень, грубая пища, но нам, настрадавшимся от недоедания, все было хорошо, и не было опасности, что, объевшись ячменя, мы будем кататься от колик в желудке — наш ослабленный организм требовал подкрепления.
Тяжело было тем, кто уже потерял здоровье и кому в последний месяц года не впрок было все это внезапное изобилие. Конечно, теперь зря пропадало много продуктов, не доставшихся нам вовремя, зато наши хозяева на отходах с кухни наживались, откармливая свиней. Недаром же эти господа были поставлены перевоспитывать нас и учить любить систему, которая «уничтожает эксплуатацию человека человеком».
На самом деле, разве скажешь, что заключенных эксплуатировали, разве не они, переев перловки, сами отказывались от нее, так что приходилось скармливать отходы свиньям? И разве назовешь эксплуатацией пропажу во время этапа из Мордовии в Воркуту последних восьмисот рублей с моего счета? Как такое могло случиться в стране, где нет эксплуатации? Возможно, что какой-нибудь бухгалтер, подделав мою подпись, прикарманил мои деньги. А может быть, я, сам того не зная, пожертвовал их государству в честь 1 Мая; позднее я слышал, что по случаю праздника удерживали суммы даже у тех, кто трудился здесь, на Воркуте.
Точно одно, удерживали деньги за все и согласия не спрашивали: например, ты, может, никогда не ходил в клуб, но с тебя все равно списывали деньги за убогие пропагандистские фильмы, которые крутили в лагере; не сообщая об этом, удерживали деньги и за московское вещание через громкоговоритель в бараках, нравилось его слушать заключенным или нет, причем удерживали даже у тех, кто получал ничтожные деньги на тяжелейших работах. Да что говорить, если бедным советским заключенным приходилось платить, как и вольным, налог на холостяков и за бездетность все те годы, когда они были вынуждены жить холостяками или вдали от жен.
Наконец закончился 1947 год, а с ним — запасы ячменя и овса, и жизнь снова стала скудной.
В январе меня перевели на еще более тяжелую работу; теперь мне предстояло заниматься очисткой конвейера на одном из самых ответственных мест в процессе обогащения угля. Никогда, даже в хорошую погоду, работа не была легкой, но при температуре ниже двадцати градусов мороза, что было обычным делом в январе, феврале и марте, когда я работал на уборке и очистке конвейера, работа стала невыносимо тяжелой, может быть, как никакая другая за все годы заключения. Поработав лопатой восемь часов подряд при пятнадцати, тридцати, сорока градусах мороза, в сковывающей движения одежде, под оглушительный грохот, среди угольной пыли, в неудобной позе, надо было еще от тридцати до сорока пяти минут убирать рабочее место для сменщика, такого же раба, как и я.
Сколько раз в конце дня, работая на третьем конвейере на коленях и в наклон, действуя сначала скребком, потом лопатой с укороченным из-за тесноты черенком, я чувствовал, что не выйду отсюда, останусь здесь, погребенным под слоем черной пыли! Именно тогда я с особой силой возненавидел врага рода человеческого, дьявола. Лишь он мог внушить людям такую жестокость, вовлечь в союз с ним, сделать орудиями в его руках, мучителями стольких несчастных сыновей адамовых, за которыми не было иной вины, кроме той, что они служили Богу и своей совести или любили свою родину и не любили сталинскую и коммунистическую тиранию.
Оказавшись в бесчеловечных условиях, я вполне понимал страдания миллионов жертв большевизма. У меня на глазах, в общем загоне за колючей проволокой, мучились тысячи людей, молодежь, взрослые, старики; со мной рядом, на том же участке страдали десятки человек. Но еще тяжелее приходилось бригадам, занятым погрузкой и подъемом угля на-гора; погрузчики работали по восемь часов под открытым небом при любой погоде и температуре. До сорока трех градусов мороза, даже в пургу, каждая бригада отрабатывала восьмичасовую смену; от сорока четырех до шестидесяти градусов мороза работа продолжалась только на важнейших участках, и бригады постоянно сменялись.