За пророка и царя. Ислам и империя в России и Центральной Азии - Роберт Круз
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хан также культивировал связи с царской бюрократией и образовательной системой. Он посылал детей элиты в российские школы, хотя также содействовал исламскому образованию этих учеников. В 1842 г. Джангир предложил назначить каргалинского ученого Садреддина Аминова учителем подготовительного курса для молодых казахов, отобранных для обучения в столичных гимназиях. Они обучались бы в ханской ставке «арабскому, персидскому, татарскому, и русскому», а также «элементарным наукам и закону магометанскому»[311]. Сам Джангир покровительствовал книгоизданию. Во время поездки в Казань в 1844 г. он убедил профессора Казем-Бека опубликовать ханафитский правовой текст (Мухтасар аль-викайет), который хан надеялся распространить среди казахов, а Казем-Бек намеревался сделать «очень полезным для ориенталистов Европы». Внутренняя Орда стала и потребителем, и источником известных публикаций Казем-Бека и других книг, издаваемых в Казанском университете. Джангир коллекционировал десятки турецких, персидских и арабских рукописей для библиотеки университета, где его наградили титулом почетного члена. В 1840‐х гг. среди элитного окружения хана встречались фигуры вроде 28-летнего Куббульсын-ходжи Караулова. Претендующий на происхождение из рода святых Караулов был представителем нового поколения, сформированного имперским военным образованием при Николае. В Неплюевском военном училище он изучал «французский, немецкий, русский, арабский, персидский и татарский; науки – историю, географию, арифметику, российскою словесность, начальные основания математики, физики, и естественной истории».
Николай I тоже поощрял казахов следовать ортодоксальным нормам, поддерживаемым исламскими учреждениями режима. Православные миссионеры и некоторые местные чиновники выступали против государственного участия в пропаганде ислама среди казахов, но центральные правительственные чиновники по-прежнему были убеждены, что развитие оседлой жизни связано с тем, что они считали нормативными исламскими практиками. В 1851 г. царский чиновник А. Евреинов осыпал похвалами Джангира за содействие переходу от скотоводства к земледелию и торговле[312].
Продвижение царской администрации за юго-восточную границу и инкорпорация казахов поставили сложные задачи перед государством и его системой организации ислама, разработанной в Санкт-Петербурге и Уфе. Власти столкнулись не только с трудностями интеграции огромного кочевого населения с племенной структурой, но и с тем, что религия этих новых подданных разрушала концептуальную определенность, лежавшую в основе иерархической структуры веротерпимости. Царские власти имели дело с конфликтующими теориями о религии казахов и понимали, что она тесно связана с кочевым образом жизни.
Чиновники и эксперты при Николае I и Александре II судили казахское общество в сравнении с впечатлениями об исламе, сформированными в новых центрах ортодоксии – таких, как Стамбул и Казань, и тщетно искали конвенциональные признаки того ислама, который они знали. У казахов явно не было ни мечетей, ни клириков. Этнографы применяли сравнительные модели, опиравшиеся на нормативные и объективированные понятия о религии[313]. Большинство из них даже отрицали самоопределение многих казахов как мусульман, а считали их религиозно индифферентными людьми. Местные власти представляли то, что им казалось отсутствием религии у казахов, как свидетельство готовности этого народа пройти через направляемую государством трансформацию, немыслимую для остальных подданных в тисках «магометанства». Некоторые ученые утверждали, что казахи отличаются от язычников только потому, что степная политика Екатерины открыла их для ислама. С середины века местные чиновники Оренбургского края объединились с епископами, добиваясь отмены политики, унаследованной от императрицы. Они доказывали, что ее покровительство исламу изжило себя в качестве стратегии умиротворения юго-восточного пограничья. Тем временем губернские чиновники сблизили позиции с православным духовенством, которое осуждало ислам как силу, враждебную государственным интересам.
В начале правления Николая I губернские власти с тревогой реагировали на массовые выходы из православия и переходы в ислам среди крещеных представителей (или их потомков) тюркоязычных и финно-угорских народов[314]. Власти запрещали любую смену религии, кроме крещения в «первенствующей и преобладающей» православной церкви, которая пользовалась исключительным правом прозелитизма, и обвиняли «магометанское духовенство» и ОМДС в стимулировании этой смены религии. Они укрепились в своем убеждении в 1830‐х гг., когда до Поволжья и Урала дошли новости о войне Шамиля против царского правления на Северном Кавказе.
С 1850‐х гг. отношения с Османской империей и новые процессы во всем исламском мире стали доводами против того, чтобы российское государство и дальше покровительствовало мусульманским учреждениям[315]. Опыт европейских держав усилил тревожность имперских элит в отношении «фанатизма» и «ненависти к христианам» как сил, повсеместно вдохновлявших мусульманские восстания и беспорядки. Сопротивление французскому правлению в Алжире, «мятеж» 1857 г. в Британской Индии и мусульманское восстание в империи Цин – все это привлекало внимание читающей публики. В то же время интеллектуалы-панслависты изображали конфликты с османами – такие, как Крымская война 1853–1856 гг. и Русско-турецкая война 1877–1878 гг. – как симптомы всемирной борьбы между православием и исламом.
Внутри России развитие новых научных дисциплин начало влиять на переформулировку религиозной политики. Этнографы и географы основывались на работах своих предшественников в области естественных наук. Классифицирующие описания областей, народов, флоры и фауны империи, ставшие многочисленными в 1830–1840‐х гг., отличались от более ранних проектов не только масштабом и охватом, но и, что важнее, направлением. Авторы таких исследований, зачастую спонсированных МВД, считали, что научное знание должно облегчить переход к более систематическим и эффективным формам полицейского администрирования и экономического развития[316]. Этнография, которая в 1840‐х гг. была институционализирована в рамках Императорского русского географического общества, пролила новый свет на разнородные конфессии империи. Этнографы предлагали свои труды администраторам, но этнографические описания подвергались перетолкованию в имперских канцеляриях. Этнографическое знание было лишь одной из нескольких переменных, доступных тем, кто делал политику. На формирование этой политики чаще оказывали решающее влияние взгляды имперских информантов, и в первую очередь – полицейская озабоченность поддержанием порядка.