Чертово колесо - Михаил Гиголашвили
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Менты? — спросил рябой от себя.
— Нет.
— Сейчас Узбекистан много менты пришли. Жили люди тихо, аллах акбар, чего надо? У-у, менты, чтоб их семья умерла, чтоб у жен сиськи высохли, чтоб их дети сдохли! — добавил Убайдулла сурово и серьезно.
— Аминь! — ответил Пилия, у которого вдруг пересохло во рту от этой тирады.
Паико молча что-то жевал. Пилия впервые покосился на стол. Топленое масло в горшочке, какие-то белые шарики, орехи, гранаты, айва, застывшая масса гороховой похлебки и множество надломленных или объеденных хлебцев… Он решился взять только яблоко, перехватив насмешливый взгляд Паико.
Старая узбечка внесла большой чайник. Убайдулла собрал пиалы и быстро заполнил их, высоко держа чайник и ловко попадая струей в пиалы.
— Вот чай. Можно ханку выпить, — сказал Паико, передавая пиалу с зеленым чаем.
Пилия запил опиум и оставил пиалу в руке: стол, стоящий на ковриках, был чересчур покат, с него все могло съехать, что, впрочем, никого не беспокоило.
— Сколько здесь опиум стоит? — спросил он у Паико.
— Не знаю. Можно и бесплатно взять. А можно и за миллион не получить, — уклончиво ответил вор. — Тут у них своего опиума нет. Привозной, из Киргизии.
— Киргизия? Ош?
— Да.
— По дороге шофер тоже говорил, что опиум идет из Киргизии, — вспомнил Пилия.
— Правильно сказал, не соврал. А тебе зачем?
— Просто интересно.
Когда Пилия выпил очередную пиалу, Убайдулла опять что-то громко крикнул. Появилась старуха, унесла чайник и принесла новый.
— Что это она? В чайнике ведь есть чай? — удивился Пилия.
— Так у нас принято — чай менять. Из уважения. Чтоб всегда горячий был.
Старик спросил, как чувствует себя Пилия и все ли в порядке у него в семье. Услышав, что все в порядке, удовлетворенно кивнул и закемарил.
Так, в бессмысленных разговорах, прошло время: старик то отключался, то опять о чем-то спрашивал. Пилия что-то отвечал, ощущая, как начинается затмение. Вскоре он отяжелел. Стало неудержимо клонить в сон. Изредка поднимая веки, Пилия ловил на себе взгляды и думал о том, что опиум оказался слишком крепким — глаз не открыть, руками не двинуть, какие-то черные клубы роятся в голове…
— Что это со мной? — с трудом проговорил он, пытаясь встряхнуться.
— Ничего, порядка, лежи тиха, аллах акбар, — ответили ему из тьмы…
Кока валялся в постели, сквозь дрему обдумывая, где достать денег, чтобы уехать в Париж. Дома — шаром покати. Перевода от матери еще ждать и ждать. Украсть у бабушки нечего. Кока на всякий случай наведался в ее комнату и поверхностно осмотрел все нехитрые тайники, известные ему с детства. Всюду пусто. Бабушка на кухне жарила капустные котлеты. В гостиной Кока в рассеянности побродил вокруг стола, с отвращением поглядывая на блеющий голосом Хасбулатова телевизор.
Он повалился снова в постель и тоскливо задумался о том, что с ним происходит. И когда это началось… Когда появился тот проклятый призрачный колпак кайфа, который кто-то упорно напяливал на Коку?.. Колпак покрывал с головой, отрезал от мира, отделял от людей: вот тут он, Кока, а там — все остальное. Смотреть на это «все» со стороны было куда приятнее и интереснее, чем копошиться в этом «всем». Жизнь казалась не в фокусе. Скорее — фокусы жизни, в которых он участвует, но отдален и отделен от них. Напоминает взгляд в зеркало во время секса: это ты, но и не ты.
Кайф проходил, колпак съезжал, лопался, оставляя наедине с пробоинами в душе и теле, когда ломка крутит колени, сводит кости, а ребра становятся резиновыми. И было отвратно холодно без колпака. Мозг и тело просились назад, под спасительную пленку, хотя известно, что жизнь под этим мыльным пузырем коротка, он неизбежно получит пробоину, лопнет, сгинет, оставив после себя страх смерти, и трупный холод одиночества, и горестные мысли: «Жалкий ничтожный урод, зачем ты родился? Что тебе надо на Земле? Кем ты сюда приглашен?»
И не было не только ответа, но и никого, кто бы этот ответ мог дать. Зато под колпаком в голову лезли разные ответы, все хорошие и ясные, один лучше другого. Они мельтешили до тех пор, пока колпак не разрывался, как презерватив, лишая защиты и тепла, и жизнь принималась молотить и молоть дальше.
Поначалу Кока сторонился наркотиков, но после первой же мастырки понял, что без этого ему не жить. Появилось то, чего он ждал все свои шестнадцать лет, без чего маялся, грустил, тосковал. И наконец нашел. Он успокаивал себя тем, что и с другими происходит то же самое, что игра стоит свеч. Но какая игра? И что за свечи? Игра-петля, а свеч как не было — так и нет.
«Откуда такая напасть? — недоумевал Кока, слыша рассказы о том, что кто-то ворует морфий у больной раком матери или у медсестры, вытащив из ампул наркотик для продажи, вкатывает умирающим пустышки, или сын убивает отца из-за денег на опиум, или брат заставляет сестер блядовать ради «лекарства» либо «отравы» — называй как нравится.
Но все было тщетно. Побарахтавшись в редких угрызениях трезвой совести, Кока опять искал той власти, которая тащит его за призрачную, но ощутимую грань, влечет под стеклянную перевернутую ступу, где можно отсиживаться, безопасно взирать на мир, наблюдать за балаганом жизни.
Если первые мастырки были приятны и увлекательны, то первые ампулы ошарашили, ошеломили: колпак оказался не снаружи, а внутри, распирал вдруг нахлынувшей умильной вежливостью, радостью, добротой и нежностью ко всему сущему. Хотелось делать приятное, ласковое, хорошее, тянуло общаться, копошиться и копаться во всех делах. Разница между гашишем и морфием оказалась столь же разительна, как между трезвостью и гашишем.
Время под гашишем тянулось резиной или мчалось колесом, а под морфием застывало на месте, превращаясь в одну длинную бесконечную распорку-негу. Чем больше доза — тем любовь к миру сильней. Но чем больше доза — тем страшней потом и ломка, когда ненависть, слабость и болезнь начинают гнуть и корежить опустевшее тело. Мыслей и чувств нет, только крик, и плач, и мольба о дозе. Любовь превращена в прах и правит только волчий страх и вой… Стоит ли игра свеч — каждый решает сам…
Безрезультатно облетев мыслями все возможные пункты, где можно занять или выпросить денег, Кока без особого энтузиазма вытащил из-под матраса косячок вендиспансерской трухи, запихнул ее в сигарету. Жить стало как будто легче. Но совсем чуть-чуть. Труха была отвратная. Беседы с Хечо ни к чему не привели: тот божился и клялся всеми частями тела, что пакет совершенно обычный, жирный.
Но отвратная анаша — это все-таки лучше, чем вообще без анаши. Кока стал оглядываться осмысленней. И даже улыбнулся, заметив в кресле книгу, принесенную кем-то для смеха. Это был какой-то учебник, где черным по белому написано, что все на свете состоит из морфов и морфем.
«Морф и морфема! Морф и морфуша! Морфик и морфетка!»— хохотали они над глупой книгой, где буковки, как звери в клетках, были заключены в квадратные скобки, и объяснялось, что «морфы и морфемы могут быть свободными и связанными» («Ясное дело! Одних уже повязали, а свободные еще бегают!») Но оказалось, что свободными бывают лишь корневые морфы («А, эти вроде воров!»).