Крокозябры - Татьяна Щербина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Может, у кого эпилепсия — это постоянные неконтролируемые припадки с пеной изо рта и потерей сознания, кому-то даже льстит этот редкий недуг — «болезнь гениев» все же. Но надо знать Виолу. Даром, что ли, она с отрочества верила во всесилие воли и тренировала ее, как мышцу, эта мышца находилась в голове.
Говорят, можно предугадать, какой психической болезнью заболеет тот или иной человек, если, не дай бог, заболеет. Есть шизоидный тип, параноидальный, а есть эпилептоидный: это очень аккуратные люди, их бумаги всегда систематизированы, лежат ровными стопочками, нигде ни пылинки, вещи разложены в шкафах по полочкам, каждая на своем месте. Конечно, это Виола. Бардак (шизоидный рай) для нее мучителен, в нем она теряет контроль над собой, вернее, боится потерять. Может, бардак прошедших семи лет, в котором она стремилась вычленить порядок и наращивать его, заявил о себе, как об окончательной и бесповоротной норме жизни? Умер Ленин, может, и сказке конец? Он не столько рулил, сколько был магической властью. «Именем революции откройте», — и открывают. Что теперь, смута? Преемников у Ленина не меньше пяти. И главное, воздух, деревья, дома, все пространство стало другим. Растерянным, оставленным, оскалившимся. Вот и припадки, самоотключения перегруженной головы. Виля приняла решение отправиться на Волгу, Киров дал наводку: в Астраханской области есть работа, черная икра, деревня, успокаивающее течение реки. Да и вообще покой, народ в русских селениях дремотный.
Виола села на пароход, дала трехлетнему Андрюшеньке платок, чтоб он махал деду, который становился все меньше, а вода между ними все шире. Путь до Астрахани неблизкий, было время подумать, заняться воспитанием трехлетнего Андрюшки и решить вопрос с болезнью. Решить значит вчувствоваться в себя, улавливать первые признаки: голову сдавливает, она начинает слегка кружиться, тут надо глотать фенобарбитал и засыпать. Просыпаешься — все как рукой сняло. Главное — узнавать, когда следующая пристань, а то проспишь все на свете, Андрюшка убежит и заблудится в каком-нибудь городке. Для этого есть будильник, все предусмотрено, напрасно родители пытались отговорить Виолу от «этого безумия». «Я больна, но не безумна», — парировала Виола. А еще родители склоняли ее к буржуазному институту замужества. Потому что вдвоем поднимать Андрюшку было бы легче. Нужна помощь, значит, надо брать помощницу, а не мужа — Виля не представляла себя замужней женщиной. Даже не из-за того, что только марксистская любовь могла установить равенство полов, а потому, что Виля боялась всяких привязанностей и зависимостей. Какая может быть свобода, если надо ежедневно искать согласия мужа — чтоб куда-то пойти вдвоем или пойти одной, ему надо готовить обеды и ужины, считаться с его характером и настроениями — все это тягостно. По той же причине Виола не курила и не пила, хотя курили и пили все, «рожденные революцией». Получалось, что новый свободный человек впал в зависимость от сигареты или рюмки, и пока ему этого не дашь, он себя и человеком-то не чувствует. Была еще одна распространенная зависимость — от страха. Это Блок хорошо сказал: «Что твоя постылая свобода, страх познавший Дон Жуан?»
Виола ничего не боялась. Она еще в гимназии заметила, что когда примешь решение — страх проходит, а в служении высшей цели и вовсе не до себя. Трусят неженки и старики, потому что нет у них в жизни ничего, кроме собственного жалкого организма. Труднее Виоле было справляться с желаниями. В этом ей помог писатель Чернышевский, исповедовавший, как ясно теперь, йогу, брахманизм. Его Рахметов спал на гвоздях и служил Виле примером для подражания. До гвоздей у нее не доходило, но если что, она была готова прибегнуть и к этому радикальному средству. Она ничего не просила и могла от всего отказаться. Ей, правда, не приходила мысль отказаться от Андрюшки, если он вдруг потерялся бы в каком-нибудь Угличе или Саратове. Нет, он был ее частью, причем той частью, которая опережала ее во времени. Она — не совсем новый человек, она жила при царе, зубрила Закон Божий (закон божий), пережила ломку, а он уже родился при советской власти, и ему не надо будет идти с постной рожей в церковь, работать на дядю, он не будет смотреть на женщину как на собственность, он будет тем, кем его мать «переходного периода» стать никогда не сможет. Ей ведь уже двадцать два года. Может, она доживет до сорока — это уже старость, и, наверное, те, кто живут дольше, только мучаются и мучают других. Вот и голова опять начинает неметь и кружиться, значит, это вредная тема для размышлений.
Виля устроилась в хорошей избе, а работа ее заключалась в том, чтоб созывать народ в сельский клуб и разъяснять всем, какое светлое будущее их ждет и что они должны для этого делать уже сегодня. Может, она бы и нашла вдохновение, и глаза бы ее блестели, и речи стали бы зажигательными, если б люди на вверенном ей участке не казались абсолютно безучастными. Они не протестовали, не задавали вопросов и тихо выжидали, когда она уйдет. Виола винила и себя: из-за того, что она теперь вслушивалась в свою болезнь, опасаясь внезапной потери сознания, она себя сдерживала. Так-то и о Ленине рассказала бы, и о женотделе, и как Колчака брали, но Виола заметила, что волнения, эмоциональное напряжение становятся провозвестниками припадков. Она не могла допустить, чтобы кто-то узнал о ее болезни. Не то что стеснялась — это была уверенность, что если никто не узнает, болезнь пройдет. Она могла справляться только с тем, что было внутри нее: стоит поделиться с кем-то своей проблемой, выпустить в свободное плавание, как уже перестаешь быть ей хозяином. Сказал слово, тебе его будут возвращать, хочешь или нет, а промолчал, оно твое, можешь его и в мусорную корзину выбросить. Ей часто говорили, что она замкнутая, они просто не понимали, как она функционирует.
Бессмысленная работа занимала немного времени, а размеренная деревенская жизнь создавала впечатление, что время остановилось и Виола остановилась вместе с ним. Но однажды, когда она загорала на травке возле избы, где они жили, с проезжавшей телеги на нее сбросили бочонок.
Сначала она не почувствовала боли, с удивлением рассматривая тару, из которой посыпались булыжники, а потом потеряла сознание, от множественных переломов обеих ног (она была уверена, что припадка не случилось). Кто знает, может, это месть за какого-нибудь раскулаченного крестьянина, который жил в этой избе, да его расстреляли? А теперь тут поселилась товарищ победительница, так пусть победителям жизнь медом не кажется. Виля все вспоминала, как это случилось, и верила, что бочонок упал сам, случайно, и набит был не камнями, но чем — она так и не смогла вспомнить или придумать.
Она не понимала, сколько времени прошло прежде, чем она стала ходить. Повезло еще, что рядом была Катя. А среди местных жителей у нее появились сочувствующие, навещали, носили гостинцы и, по ее просьбе, книги. Жил тут прежде по соседству помещик с огромной библиотекой. Виля читала запоем и настолько ушла в прошлый век, английский, французский, проглатывая собраниями Диккенса и Бальзака, что даже забыла о новой жизни. И о болезни своей забыла, потому что после того, как на нее обрушился камнями реальный, окружавший ее мир, болезнь отступила. Как только Виля смогла самостоятельно передвигаться, она тотчас же засобиралась в Москву.
Мне было тринадцать лет, когда журнал «Москва» напечатал роман Булгакова «Мастер и Маргарита». Я испытала потрясение. Его могли разделить только те, которые ничего не знали о Священном Писании. Не отвергали, как моя бабушка, жившая в убеждении, что человек — венец творения, да и творенья-то никакого не было, homo sapiens, царь зверей, сам является источником разума и творцом всего, что есть на Земле. Потрясены булгаковским произведением были те, которые либо не слышали о высших силах, как я, либо слышали (поколение шестидесятников), но толком не знали, о чем речь. А тут — фактура: Иерусалим (у Булгакова почему-то Ершалаим, на иврите — Иерушалаим). Тьма, пришедшая со Средиземного моря, накрыла ненавидимый прокуратором город. Исчезли висячие мосты, соединяющие храм со страшной Антониевой башней… В белом плаще с кровавым подбоем, шаркающей кавалерийской походкой… в крытую колоннаду вышел прокуратор Иудеи всадник Понтий Пилат… Через роман Булгакова и стихи Пастернака пробилась к советским людям запретная и оттого волнующая новизной давняя история. Не то что знания о христианстве, дьяволе, священном городе были никоим образом недоступны, но за этими знаниями не охотились, и если уцелел у кого случайно в домашней библиотеке томик Библии или Вл. Соловьев, да любой из многочисленных текстов на эту тему, то казалось все это скучной специальной литературой, никак не связанной с нашей жизнью. А Пастернак пробил: Дорога шла вокруг горы Масличной,/Внизу под нею протекал Кедрон… Что, казалось бы, такого? Но я помню мурашки по коже от этих строк, в них было прикосновение к тайне, очевидно, пережитое самим Пастернаком, переживание это было заразительным, душа откликалась. Я в гроб сойду и в третий день восстану,/И, как сплавляют по реке плоты,/Ко мне на суд, как баржи каравана,/Столетья поплывут из темноты.