Лорд Джим. Тайфун (сборник) - Джозеф Конрад
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Враги, видимо, были разбиты наголову. Дорамин, неподвижно сидевший на склоне холма под дымом пушек, медленно растекавшимся над его большой головой, встретил новость глухим ворчанием. Узнав, что сын его невредим и преследует неприятеля, он, не говоря ни слова, попытался встать; слуги поспешили к нему на помощь; почтительно поддерживаемый под руки, он с величайшим достоинством удалился в тенистое местечко, где улегся спать, с головы до ног закрытый куском белого полотна.
Патусан был охвачен страшным возбуждением. Джим говорил мне, что с холма, поворачиваясь спиной к тлеющему укреплению, черной золе и полуобгоревшим трупам, он мог видеть, как время от времени на открытые площадки перед домами по обеим сторонам потока, суетясь, выбегали люди и через секунду снова скрывались. Снизу слабо доносился оглушительный грохот гонгов и барабанов. Бесчисленные флаги развевались, словно маленькие белые, красные, желтые птицы, над коричневыми коньками крыш.
– Должно быть, вы были в восторге, – прошептал я, заражаясь его волнением.
– Это было… это было грандиозно! Грандиозно! – громко воскликнул он, широко раскинув руки.
Этот неожиданный жест меня испугал, словно я увидел, как он открывает тайны своего сердца сиянию солнца, угрюмым лесам, стальному морю. Внизу город отдыхал на берегах словно задремавшего потока.
– Грандиозно! – повторил он в третий раз, обращаясь шепотом к самому себе.
Грандиозно! Действительно, это было грандиозно: успех, увенчавший его слова, завоеванная земля, по которой он ступал, слепое доверие людей, вера в самого себя, вырванная из огня, его подвиг. Все это, как я вас предупреждал, умаляется в рассказе. Я не могу передать вам словами впечатление полного его одиночества. Знаю, конечно, что там он был один, оторванный от себе подобных, но скрытые в нем силы заставили его так близко соприкоснуться с окружающей жизнью, что это одиночество казалось лишь следствием его могущества. И одиночеством подчеркивалось его величие.
Не было никого, с кем бы его сравнить, словно он – один из тех исключительных людей, о которых можно судить лишь по величию их славы; а слава его, не забудьте, гремела на много миль вокруг. Вам пришлось бы грести, продвигать лодку баграми или проделать долгий трудный путь, пробиваясь сквозь джунгли, чтобы уйти от ее голоса. Этот голос не был трубным гласом той порочной богини, которую все мы знаем, – не был дерзким и бесстыдным. Он был окрашен тишиной и мраком страны без прошлого, где слово его было единственной правдой каждого преходящего дня. В нем было что-то от того молчания, какое сопровождало вас в неизведанную глубь страны; он непрерывно звучал подле вас, всепроникающий и настойчивый, – срывался с уст шепчущих людей, исполненный удивления и тайны.
Шериф Али, потерпев поражение, бежал, нигде не останавливаясь, из страны, а когда жалкие загнанные жители начали выползать из джунглей и возвращаться в свои полуразрушенные дома, Джим, пользуясь советами Даина Уориса, назначил старшин. Так он стал фактическим правителем страны.
Что касается старого Тунку Алланга, то вначале страх его был безграничен. Говорят, что, узнав об успешном штурме холма, он бросился ничком на бамбуковый пол в своей зале и пролежал неподвижно всю ночь и целый день, испуская заглушенные стоны, столь жуткие, что ни один человек не осмеливался подойти к его распростертому телу ближе, чем на расстояние копья. Он уже видел себя позорно изгнанным из Патусана, видел, как скитается, всеми покинутый, оборванный, без опиума, без женщин и приверженцев, – легкая добыча для первого встречного. За шерифом Али придет и его черед, а кто может противостоять атаке, которой руководит такой дьявол? И действительно, он был обязан жизнью и тем авторитетом, какой у него оставался во время моего посещения, исключительно представлению Джима о том, что справедливо. Буги горели желанием расплатиться за старые обиды, а бесстрастный старый Дорамин лелеял надежду увидеть своего сына правителем Патусана. Во время одного из наших свиданий он умышленно намекнул мне на эту свою тайную тщеславную мечту. Удивительно, с каким достоинством и осторожностью он коснулся этого вопроса.
Сначала он заявил, что в дни своей молодости он использовал свою силу, но теперь состарился и устал. Глядя на его внушительную фигуру и надменные маленькие глазки, бросавшие по сторонам зоркие испытующие взгляды, вы невольно сравнивали его с хитрым старым слоном; медленно вздымалась и опускалась широкая грудь – мощно и ровно, словно дышало спокойное море. Он утверждал, что безгранично доверяет мудрости Тюана Джима. Если бы он только мог добиться обещания! Одного слова было бы достаточно!.. Его молчание, тихий рокот его голоса напоминали последние усилия затихающей грозы.
Я попробовал уклониться. Это было трудно, так как не могло быть сомнений в том, что власть была в руках Джима; казалось, в этом новом его окружении не было ничего, что он не мог бы удержать или дать. Но это, повторяю, было ничто по сравнению с той мыслью, какая пришла мне в голову, пока я внимательно слушал: я подумал, что Джим очень близко подошел к тому, чтобы обуздать наконец свою судьбу.
Дорамин был обеспокоен будущим страны, и меня поразил оборот, какой он придал разговору. «Страна остается там, где ей положено быть, но белые люди, – сказал он, – приходят к нам и немного погодя уходят. Они уходят. Те, кого они оставляют, не знают, когда им ждать их возвращения. Они уезжают в свою родную страну, к своему народу, и так поступит и этот молодой человек…
Не знаю, что побудило меня энергично воскликнуть: «Нет, нет!» Я понял свою неосторожность, когда Дорамин повернул ко мне лицо, изборожденное глубокими морщинами и неподвижное, словно огромная коричневая маска, и задумчиво сказал, что для него это хорошие новости; а затем он пожелал узнать причину.
Его маленькая добродушная жена сидела по другую сторону от меня, поджав под себя ноги; голова ее была закрыта. Она глядела в огромное окно в стене. Я видел лишь прядь седых волос, выдававшуюся скулу и острый подбородок; она что-то жевала. Не отрывая глаз от леса, раскинувшегося до самых холмов, она спросила меня жалобным голосом, почему он, такой молодой, покинул свой дом, ушел так далеко, пройдя через столько опасностей? Разве нет у него семьи, нет близких в его родной стране? Нет старой матери, которая всегда будет вспоминать его лицо?
К этому я был совершенно не подготовлен. Я что-то пробормотал и покачал головой. Впоследствии я понял, что имел довольно жалкий вид, когда старался выпутаться из затруднительного положения. С той минуты, однако, старый накхода стал молчалив. Боюсь, он был не особенно доволен, и, видимо, я дал ему пищу для размышлений. Странно, что вечером того же дня (то был последний мой день в Патусане) я еще раз столкнулся с тем же вопросом: неизбежное в судьбе Джима «почему?», на которое нет ответа.
Так я подхожу к истории его любви. Должно быть, вы думаете, что эту историю легко можете сами себе представить. Мы столько слыхали таких историй, и многие из нас вовсе не считают их историями о любви. Большей частью мы видим лишь дело случая – вспышку страсти или, быть может, только увлечение молодости, которое обречено на забвение, даже если оно и прошло сквозь подлинную нежность и сожаление. Такая точка зрения обычно правильна, и, быть может, так обстоит дело и в данном случае… Впрочем, не знаю. Рассказать эту историю отнюдь не так легко, как можно было бы думать, – когда подходишь с обычной точки зрения. По-видимому, она похожа на все истории такого рода; однако я вижу на заднем плане меланхолическую фигуру женщины – призрак жестокой мудрости, – женщины, похороненной в одинокой могиле; она смотрит серьезно, беспомощно; на устах ее лежит печать. Могила, на которую я набрел во время утренней прогулки, представляла собой довольно бесформенный коричневый холмик, обложенный кусками белого коралла и обнесенный изгородью из расщепленных деревцев, с которых не снята кора. Гирлянда из листьев и цветов обвивала сверху тонкие столбики, – и цветы были свежие.