Живая душа - Владимир Максимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лицо Зины, освещённое луной и от этого словно вымеленное до безжизненной белизны, с уходящими от глаз вниз тёмными полосками, действительно напоминало маску клоуна и так не вязалось с её грустным голосом.
– Дай я тебя поцелую. Как брата.
Зина приблизила свои губы к моим, и я почувствовал в них податливую ласковую мягкость и… умелость, а в своих – ненасытность. Отчего братско-сестринского поцелуя не получилось.
От губ Зины пахло вином, а от волос – какими-то едва уловимыми приятными духами. И это сочетание вина и неясного волнующего аромата незнакомых духов кружило голову. И отчего-то вдруг напоминало мне песню Александра Вертинского: «Сегодня полная Луна, как бледная царевна. Тиха, задумчива, грустна и безнадёжно влюблена… Я верю, я совсем не тот, кто вам для счастья нужен. А тот – другой, ну пусть он ждёт, когда мы кончим ужин… Я знаю, даже кораблям необходима пристань, но не таким, таким, как мы – бродягам и артистам…»
Может быть, Вертинский мне припомнился именно из-за какой-то театральности ситуации. А если ещё чуть-чуть воображения! И вот вы уже стоите не на СРТМ, а на палубе белоснежного лайнера, на траверсе которого блестит огнями незнакомый город, незнакомой далекой страны. Загадочно светит Луна, и вы с красивой, с огненными волосами дамой ведете неспешную, увлекательную беседу. И в эту минуту вам никто больше не нужен…
В подобной ситуации я вполне мог представить, как некто стоит перед Зиной, этой порою сказочно красивой женщиной, на коленях. Да и сам я был недалёк от подобного шага, чувствуя, как холодное, разумное, подобно айсбергу в южных широтах, начинает быстро таять во мне.
Как я уже сказал, поцелуй получился явно не братский и походил скорее, во всяком случае, так чувствовал я, на затяжной прыжок с нераскрытым парашютом, когда всё внутри замирает не то от восторга, не то от страха. И не понять, то ли ты падаешь, то ли паришь…
Железная дверь под ходовой рубкой со скрипящим посвистом отворилась. Резвый, резкий луч фонарика скользнул в том числе и по нашим неразъединённым фигурам. А когда мы обернулись, – увидели уже только широкую спину боцмана, направляющегося к носовому кубрику-складу.
– Ну, почему мне всегда так не везет? – обречённо выдохнула Зина, поспешно отстраняясь от меня. – А, пусть!.. – добавила она уже решительнее. – Значит, так фишка легла.
Она встряхнула головой и направилась к двери, из которой только что вышел боцман.
Они двигались по палубе в противоположных направлениях, а я стоял меж ними совершенно неприкаянный, чувствуя, что никому сейчас не нужен и, в первую очередь, этим двоим.
Боцман скрылся в складе. Зина – за дверью.
На палубе остался только я, звёздный купол над головой и беспредельное одиночество внутри меня.
Я ещё раз взглянул на город, надеясь, что его огни взбодрят меня, но он мне показался теперь совсем потускневшим, как изображение на старом холсте, и огни его светили отнюдь не весело, а как-то задумчиво и устало. Так же устало в глянцевости вод мерцали двойники звёзд, понимая, что они не настоящие, а лишь чьё-то отраженье.
Ещё немного постояв на палубе, я выбросил за борт надкушенное в нескольких местах яблоко и пошёл спать, зная почти наверняка, что вряд ли это мне удастся. Во всяком случае, так быстро, как хотелось бы. Слишком о многом я должен был подумать, и многое мне предстояло для себя решить. Хотя в одном я был теперь твёрдо уверен – нельзя быть как все. В этом Зина права. Ибо быть как все – значит не быть никаким.
С Владивостока всё началось, в нём всё и закончилось…
Судно как-то буднично пришвартовалось к причалу тусклым февральским вечером. Словно бы и не остались за его кормой сотни миль хода по трём морям: Японскому, Охотскому, Берингову и Великому океану, видимо, по ошибке названному Тихим. Нас, во всяком случае, он тихой погодой баловал редко.
Ещё накануне вечером, перед заходом в порт, команду в кают-компании собрал капитан. Настроение у большинства было приподнятое. Глаза блестели радостным огнём, словно говорили: «Эх, красота! Рейс окончен! Нас ждёт берег и разгульная, широкая, не скованная судовым пространством, жизнь!..»
Капитан спокойно, без улыбки сообщил экипажу о том, что «научно-поисковый рейс заканчивается и что завтра “Ученый” будет уже во Владивостоке. Научники получат расчёт в ТИНРО, остальные – в конторе пароходства, как обычно. Иногородние какое-то время могут жить на судне. После получения расчета – все уходят в отпуск. До следующего рейса…»
– Ни за что, – услышал я приглушенный общим радостным гулом голос Кухтыля, сидящего рядом. – Домой, в Калугу, к матушке… И никаких больше морей…
После короткой информации капитана, говорившего сквозь зубы, словно сдерживая застрявшую в нём боль, за серым цветом лица которого угадывалась скрытая, сосущая его жизненные соки, неведомая болезнь, – из-за стола, как Ванька-встанька, поднялся круглолицый, розовощёкий Николюк.
Он поблагодарил всех членов экипажа за «отличную работу» и начал витиеватую и, судя по зачину, бесконечную речь. Он говорил о поставленных задачах, о том, «какую неоценимую лепту» внёс каждый из нас для их выполнения…
Через минуту его уже никто не слушал. Шум голосов усиливался, и Николай Михайлович, верно оценив обстановку, без начального пафоса о глобальных задачах советской науки, свернул свою цветистую, как персидский ковер, речугу в плотный рулон и с некоторой обидой на неблагодарных слушателей уселся на своё место, рядом с капитаном…
И вот, теперь те же люди, которые ещё вчера так радовались окончанию рейса в светлой, чистой кают-компании, угрюмо стояли на ветреной палубе с безразличными лицами, ожидая, когда с судна на причал будет перекинут трап. И вроде бы даже не очень спешили расходиться. Может быть, каждый неосознанно сейчас больше думал о том, что миновало, чем о том, что его ждёт. «Наш пароходик отходит в светлое прошлое. И половины пути не успев отсчитать. И настоящее время с лицом перекошенным плакать не станет на пристани и причитать», – припомнился мне куплет из песни Олега Митяева.
Над судном и причалом как-то бесприютно порхали редкие февральские снежинки, тем не менее быстро выбеливая потемневшие доски причала, превращая их в белое, ещё не тронутое никем пространство. И на этой нетронутой странице нам предстояло оставить свои следы.
Первым на причал сошёл Кухтыль. Отойдя немного в сторону, он картинно плюхнулся на колени и коснулся губами пушистых снежинок, таким своеобразным способом приветствуя долгожданный милый берег.
За ним потянулись остальные с перекинутыми через плечо баулами, сумками в руках. И вскоре первозданная чистота снега была испещрена множеством проявившихся на нём тёмных следов…
Судно вернулось к родному причалу в воскресенье, и нам с Юркой незачем было сходить на берег. Никто нас на нём не ждал.
Было холодно и неуютно от порывов беспричинного резкого ветра, но я, в отличие от своего напарника, оставшегося в каюте, стоял на палубе, глядя на сходящих на берег людей, с которыми мы провели вместе почти полгода и с которыми, может быть, уже никогда не увидимся…