Путешествие по русским литературным усадьбам - Владимир Иванович Новиков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уроженец Черкизова крупный религиозный литератор, примыкавший к лагерю славянофилов, Н. Н. Гиляров-Платонов в своих воспоминаниях ярко описывает усадьбу, имевшую вид, подобного которому нигде в Подмосковье найти невозможно:
«Длинный ряд княжеских каменных домов, почти на версту в длину, разнообразной, но замечательно изящной архитектуры, и притом расположенных со щепетильной симметрией, а впереди их три церкви, две по бокам и одна в середине, пред главным княжеским домом. Таков был вид Черкизова с Москвы-реки, на которой оно расположено. В стороне от княжеской усадьбы, тоже по берегу, рассыпаны крестьянские избы, в несколько слобод, то есть улиц, все смотревшие зажиточно…
Каждая из церквей имела свое назначение и свою историю. Одна, ближайшая к селу, называющаяся Соборною (во имя Собора Пресвятой Богородицы), деревянная, но выкрашена белою краской, под стать усадьбе, чтобы не портить вида. Это и была собственно сельская церковь; к ней, в виде прихода, принадлежало село. Другая, крайняя, с другого конца, была погостом, где жили только священнослужители; приход ее рассеян по заречным деревням. Средняя церковь, пред княжеским дворцом, была „ружная“. Строитель князь, он же зодчий всего ряда хором, не пожелал молиться вместе со своими „рабами“, но хотел иметь свою церковь и своего попа, которого и посадил на „ругу“, то есть на жалованье. Словом — церковь плебейская и церковь патрицианская. Если князь не жаловал крестьянского деревянного храма, то и крестьяне не почитали (и доселе, кажется, не почитают) Успенской княжеской церкви, неохотно ходили и ходят в нее молиться, несмотря на то, что она была теплая, имела придел с печью, тогда как Соборная оставалась нетопленною по зимам»[170].
Тяжкий удар Черкизову нанесла крестьянская реформа 1861 года. Некогда обширная усадьба стала делиться и продаваться по частям. В 1892 году один из флигелей приобрел известный медик, профессор московского университета В. Д. Шервинский. С этого времени началась новая жизнь Старков, вписавшая старинный погост в историю русской культуры XX века.
Революция далеко не всегда была безжалостной. Маститому ученому оставили флигель на погосте, но без земли. В 1934 году ВЦИК выдал охранную грамоту на пожизненное владение этим флигелем, ибо к тому времени В. Д. Шервинский получил от властей предержащих звание заслуженного деятеля науки; немалую роль сыграло и то, что он был в числе врачей, лечивших В. И. Ленина. Младший сын профессора Сергей уже с первых своих шагов в литературе приобрел славу даровитого переводчика. Диапазон его работ был необычайно широк — от великих античных трагиков до Ронсара и Гёте. Именно он превратил Старки в поэтический «приют спокойствия, трудов и вдохновения».
Дебютом С. В. Шервинского стало участие в знаменитой антологии Брюсова «Поэзия Армении с древнейших времен до наших дней». Имя молодого автора оказалось в одном ряду с такими маститыми поэтами, как Бальмонт, Блок, Балтрушайтис, Бунин, В. Иванов, Ф. Сологуб. Своего учителя Брюсова он боготворил. Знаменитый мэтр благосклонно принял приглашение посетить с молодой женой Черкизово летом 1916 года. Шервинский оставил об этом воспоминания, в которых, впрочем, облик его кумира (вопреки намерению мемуариста) предстает в несколько комическом освещении: «Брюсов в деревенской обстановке выглядел парадоксально. Он был в ней как бы инородным телом… Я думаю, что в цветах нашего сада его, вероятно, более всего могли интересовать их названия. Брюсов только что закончил тогда свою обширную „симфонию“ „Воспоминания“… Мы попросили… прочесть ее вслух. Он согласился охотно и просто. Собрались в гостиной, вокруг овального стола. За окнами темнело от наступающего вечера и надвигающейся грозы. Были закрыты ставни, зажжена лампа. Брюсов читал патетически… Глухой голос, напевная — но не плавная — напористая речь наполняли комнату, а снаружи приближавшиеся погромыхивания перемежались с минутами предгрозовой тишины. Но вот Брюсов дошел до стихов:
Молчанье! Молчанье! Молчанье! Молчанье! Везде: впереди, в высоте и кругом! Молчанье — как слитое в бурю рыданье, Как демонский вопль мирового страданья, Как в безднах вселенский немолкнущий гром…и в этот миг над самой кровлей разразился такой неимоверный удар, что поэт остановился, все привскочили на своих местах, переглянулись. Пронеслась минута. Дом стоял на своем месте»[171].
Деревенского уединения Брюсов долго не выдерживал. Через три дня после этого чтения он заторопился в Москву. Семейство Шервинских провожало гостей на станции. Поезд опаздывал; наконец, он подошел, набитый до предела. Чудом Брюсову удалось втолкнуть жену в вагон; сам он повис в пустом пространстве, схватившись обеими руками за поручни. Шервинские с ужасом наблюдали, как поезд удаляется на полном ходу с фигурой поэта над рельсами; романтически взвихренная накидка делала его похожим на птицу. Основания для страха были очевидны; еще свежи были впечатления от известия о гибели Верхарна под колесами поезда.
Но прежде всего, конечно, Старки — «ахматовское место». По иронии судьбы Ахматова, чья и поэзия, и человеческий облик стали как бы символом города на Неве, свои первые и последние дни провела вдали от него. Она родилась в Одессе, скончалась в санатории «Домодедово» под Москвой. Правда, это всего лишь биографические факты. Если о Черном море, на берегах которого прошло ее детство, Ахматова часто и охотно вспоминала (поэма «У самого моря» и др.), то из всего Подмосковья (а она бывала также в Голицыне, Болшеве, Загорске) только Старки вошли в ее стихи.
Знакомство Шервинского с Ахматовой относится к началу 1920-х годов, но значительное время они были далеки друг от друга. Сближение началось гораздо позднее; только летом 1936 года Шервинский решил пригласить Ахматову в Старки; предложение было сразу принято.
В те времена дорога была утомительной. Нужно было часа три ехать рязанским поездом до станции Пески, затем пройти полтора километра к берегу Москвы-реки, где была лодочная переправа прямо напротив Старков. Шервинский вспоминает: «Вагон, где мы ехали, наполнен был, как все тогдашние „местные“ поезда, толпой тех деревенских баб и девок, которые в ту пору носили нивелирующее название „мешочниц“… Усталые от рыночной толкотни, но, в общем, веселые женщины раздирали руками селедку, откусывали колбасу „от цельной“, запивали по очереди водой из бутылок… С этой однообразной серой женской толпой Ахматова контрастировала сильно. Но на нее никто не обращал внимания. Местные жители привыкли видеть подобные вкрапления в свою среду чужеродных единиц из отходящего в прошлое класса. Чужеродные единицы тоже