Город, написанный по памяти - Елена Чижова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дошло до того, что в своем стремлении угодить постепенно приходящему в себя начальству некоторые, кто не выстоял, подвергли осмеянию наши и свои тогдашние устремления – с той же легкостью, с какой во всех предательских средах принято лгать. Конкретно же в нашем случае: ложь в первую очередь коснулась внутренних смыслов и моральных механизмов истории – чем дальше, тем успешнее их стали подменять мифами.
Однако, кто бы что ни говорил, то время не прошло для нас зря. Из долгих лет денной, а чаще нощной работы, когда каждый в меру сил (я имею в виду нас, послушников «петербургского текста» или, по мнению чужаков, его запоздалых данников) не то восстанавливал, не то охранял разрушенную врагами крепость, был вынесен ряд непреложных правил, оставшихся с нами на все последующие годы. Нам эти правила пригодились позже, когда, причастившись восстановительных работ: отработав положенное, выполнив – каждый свое – задание, мы углублялись в прежние лесные дебри, чтобы вновь, уже на новом витке своей творческой дороги, примкнуть к основному партизанскому отряду, с которым мы когда-то попрощались, свернув на узкую петербургскую тропу.
Но лишь по прошествии времени стало очевидно, что пренебрежение этими правилами сродни литературной и одновременно гражданской смерти. Кто именно сломает над головой ослушника шпагу, подпиленную заранее, когда его выведут и поставят на широкий, сбитый из неструганых досок помост, – заранее неведомо. Но тем, кто еще только выбирает жизненную стратегию, нелишне понимать: рано или поздно такой день настанет. Точнее, утро хмурого дня, посрамляющего все тактические соображения – какими бы мудрыми они ни казались изначально. Выражая эту мысль короче: поперек стратегии, заложенной «петербургским текстом», не позволительно идти никому.
Сколько их осталось в живых (не в физическом, а в ином смысле), сказать трудно, но именно по этим непреложным правилам, которых они придерживаются в своей самостоятельной работе, их, выживших, я и узнаю[58].
Одним словом, петербургская душа – мечтательница. Однако не прежняя, расслабленная, не знающая, как себя применить. Уж если какая мечта-идея втемяшится нам в голову, пиши пропало. Ведь, пройдя сквозь ленинградские испытания, львиная доля которых досталась не нам, а нашим родным и близким, мы, потомки их скромных династий, не ноем и не жалуемся, а, засучив рукава, беремся за дело – как какие-нибудь голландские ветряки, ловящие на свои лопасти ветер, так и мы перерабатываем энергию мечтаний в нечто более существенное. А уж плохое или хорошее – покажет время.
Впрочем, петербургское время не Бог, чтобы все хранить.
Или бог – но хитрый, языческий, который так и норовит, стоит нам, потомкам, зазеваться или расслабиться, замести за собой следы.
Об этом я могла догадаться и раньше, когда размышляла над «темой тканей», объединяющей четыре поколения моей семьи: прабабушку, которая, выполняя общественное поручение, терпеливо выстаивала очереди за «мануфактурой»; ее дочь Капитолину: эти, из бабушкиного сундука, отрезы она меняла на уральские масло и сахар, а бывало, что и на хлеб; маму – единственное, что моя мама за всю свою жизнь накопила: ткани. Как документы в иных семейных архивах, эти мертвым грузом лежащие отрезы хранятся в ее шкафах (единственный род покупок, от которого мама никогда не могла удержаться – словно в расчете на неопределенное будущее, в котором их придется обменять на что-нибудь жизненно важное: скорее всего, съестное); и, наконец, я, замыкающая эту череду женщин, знавших толк в тканях, но, в отличие от меня, так и не поверивших, что ткани следует не только покупать. Из них следует шить. Как это делаю я, послевоенное дитя, не хватанувшее шилом патоки и потому покупающее не впрок, а в немедленный и нетерпеливый пошив.
Не в оправдание себе. Теперь, когда уходящее время приподняло завесу над нашей последней семейной тайной, я осознаю с той же нетерпеливой ясностью: моя ошибка даже не в том, что, строя эту, в сущности, очевидную последовательность, я позволила этой очевидности, раздающей всем сестрам по серьгам, запорошить себе глаза – а в том, что, оказавшись в маленькой ротонде, составленной из двух лестниц-спиралей, я выбрала ту, которая вела к дверям бабушки-Дуниной квартиры. Начисто упустив из виду другую спираль ДНК.
Лишь по прошествии десятилетий, вглядевшись в перипетии и контуры нашей общей семейной истории, я пойму, а вернее, почувствую: что-то в ней не бьется. Будто все, что мне известно об их далеком прошлом, – своего рода водопроводный кран. А труба – она там, в глубине.
Да и сам этот жест, которым я (задумавшись и уйдя в себя) пропускаю ткань сквозь наторевшие в нашем семейном мастерстве пальцы – с чего я, собственно, взяла, что унаследовала его от бабушки Дуни, ведь она, сколько я ее помню, держала в голове самые утилитарные цели: проверить, не мнется ли, не идет ли катышками – словом, действовала как чистый ремесленник, которому неведомы муки творца.
Почему – раз за разом то отворачивая, то приворачивая кран, ловя в ладошку последние капли, – я, запоздалая наследница, не потрудилась задуматься над тем, что могла получить этот безотчетный, генетически обусловленный жест – движение пальцами – из другого источника, само упоминание о котором будет означать переход к иным, отнюдь не ремесленным масштабам: ведь одно дело, когда пользуешься чем-то для себя; совсем другое – создаешь это что-то для нужд огромной страны.
Как некоторые, находящие соломинку в чужом глазу, не видят бревна в своем собственном, так и я – словно простой, доверчивый читатель, – не сумела разглядеть несоответствий, по которым читатель-профессионал, прошедший суровую выучку «петербургским текстом» (его разбросанными то тут то там подсказками), умеет реконструировать тайные внутренние смыслы и слои.
Дошло до того, что в слепой самонадеянности: мне, мол, рассказчице, виднее, – я упускала из виду характерные сценки, которые разыгрывались на дощатых подмостках 1-й Красноармейской, когда бабушке Дуне – беру первый подвернувшийся под руку пример – случалось зайти за внучкой: ведь она, с самых первых дней и до смерти Марии Лукиничны (другой маминой бабушки), так ни разу и не вошла в комнату, ждала в коридоре – словно эти пространства разделяла не дверь, а невидимая преграда, за которую бабушка Дуня не пожелала заступить. Да что там сценки! Я не ловила даже прямых проговорок, которые мама нет-нет да и допустит, когда, рассказывая о довоенном времени, вдруг упомянет, как бабушка ее ругала.