Забытая сказка - Маргарита Имшенецкая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы только посмотрите, — весело крикнул мне Дима, сидя на самой верхней ступеньке лестницы у библиотечного шкафа, — что я раскопал, ведь это уникум, а Вы изволили умолчать.
Голос Димы звенел: «Ну нет, — подумала я, — еще чему-то ты радуешься».
— Спустите Ваши раскопки вниз.
— Смотрите, смотрите, — перебирал он передо мной альбомы, листы, наброски. — А вот это видели? Альбом Микеланджело, подлинное итальянское издание, ведь такого ни за какие деньги сейчас не достать, не найти.
Со свойственным ему увлечением, начал объяснять мне ценность и значение найденного и наконец встретился с моими полными вопроса глазами. Раскопки ценных альбомов оказались легче, чем раскопки происшедшего. «Ну что ж, — подумала я, — не пойман не вор».
Мне не перечесть его внимания, кажущегося Вам, может быть, и пустяками. Как-то раз отправилась на лыжах, побегать, только вдруг Дима размотал только что надетые им лыжи.
— В чем дело?
— Извините, я сию минуту.
Вернулся с моим теплым шарфом. Я всегда студила горло, если бегала без него. Или, поехали мы как-то с ним застоявшихся лошадей промять, по тракту прокатиться. Вышла я в коротенькой меховой кофточке.
— Если Вы не наденете доху, то я поеду один.
Тон был мягкий, доброжелательный, но решительный. Хотелось мне сказать ему: «Ну и поезжай». Да стыдно стало. Он был прав, сильно морозило. Тогда я не подумала, но в этой заботливости была и нежность. И таких мелочей не перечесть.
Пролетел январь. Кажется, все было рассказано, поведано, и Вам все известно от моего первого письма и по сей день. Дима от души смеялся над «любовницей», над книжечкой вопросов, непонятных слов, над двумя незнакомцами в ресторане Палкина.
— Я думаю, что Нарвские ворота, Палкин и Николаевский вокзал осталась у них в памяти на всю жизнь, — сказал он. — А студент-медик, сдал ли он свою диссертацию после столь беспокойного дня?
Большой интерес он проявил к моему отцу и Николаю Николаевичу, и каждый раз просил:
— Припомните еще что-нибудь.
О Борисе я рассказала подробно, как и Вам, только о моем первом знакомстве, когда мне было восемь, а ему двенадцать лет, и вскользь добавила:
— Встречаемся мы довольно редко, но и сейчас наши отношения не переменились к лучшему.
О себе Дима рассказал довольно скупо:
— У меня не было в жизни так много яркого, как у Вас. По традиции, от прапрадеда у нас в роду все мужчины должны были быть военными. После окончания военного училища, я хотел жить в моей любимой Москве, в нашем старинном доме, с колоннами времен Екатерины, и чувствовал, что своим решением принес большую радость Аглае Петровне. Мне было решительно все равно, в какой полк вступить, но в фешенебельные петербургские идти я наотрез отказался, к великому огорчению дяди. К карьере я был более чем равнодушен. Мою любовь и увлечение музыкой дядя считал пустяком и вольнодумством, хотя не стеснял меня в этом, и с шестилетнего возраста я не прерывал своих занятий. Мне претили кутежи, карты, распоясанная жизнь военной холостой молодежи, а потому, как и в училище, так и офицеры по полку называли меня монахом. Сначала косились и посмеивались, но надо Вам сказать, я заметил, что человек пять из них обладали недурными голосами, двое прилично играли на рояле, нашлись и виолончелист и скрипач. Я увлек их, устраивая сначала музыкальные вечера два раза в месяц, а позднее еженедельно по четвергам, у себя в доме. Стали заглядывать на них и отчаянные кутилы. Сначала им как будто скучно показалось, но понемногу они пристрастились к хоровому пению, чему очень способствовал Леонид Витальевич Собинов, мой большой приятель, который заинтересовался моими четвергами. Вся наша музыкальная компания любила, чувствовала, понимала музыку. В недалеком будущем, я предполагаю, наша сцена обогатится тремя незаурядными певцами, а виолончелист, вот уже два года как вышел из полка и заканчивает последний год консерватории, ведь они — моя гордость. Как видите, я тщеславен, — добавил Дима, глядя на меня. В данный момент я исчез с лица земли, и никто из них не знает, где я обретаюсь. И прищурившись, спросил:
— Знаете ли и Вы причину, почему я здесь обретаюсь?
Мои глаза ответили: «Конечно, знаю». Но так как момент был опасный, я поспешила спросить:
— Но Вы не сказали, какова причина, то есть почему Вы, не любя военную службу, так долго оставались в полку?
— Совершенно верно, я собственно Вам об этом и хотел рассказать, хотя и рассказывать нечего. Из-за дяди, я не хотел его огорчать, но после его смерти, тотчас подал в отставку и вышел из полка. Это совпало с нашей встречей, и еще, быть может, Вам покажется нелепо…
Дима буквально с манерой Николая Николаевича умолк и замкнулся.
— Покажется нелепо… — повторила я.
— Сейчас, — добавил он, — об этом и говорить нелепо, да и не время.
— Я, кажется, Вам выболтала все, чуть ли не с пеленок, а Вы… — сказала я не без обиды.
— А Вы, — повторил Дима, — ведь не все рассказали мне о Борисе, правда? Ну и я кое-что оставляю на после.
Он подошел к роялю и сыграл мне в этот вечер всю оперу «Евгений Онегин» и сыграл ее с большим подъемом, особенно подчеркивая все трагические моменты. А у меня в голове вертелись вопросы. Выход из полка совпал с нашей встречей, и что-то было, произошло одновременно, и что-то было нелепо, а раз оно было нелепо, то почему оно оставлено на после, и почему это «нелепо» сейчас не во время? А относительно Бориса он меня поймал, а потому я больше и не расспрашивала. О чем я могла ему рассказать? Конечно, было о чем. Разве я не понимала, что в течение двадцати двух лет, с детского возраста рыцарские перчатки Бориса принадлежали мне и только мне, но я всегда огораживалась, ставила такие барьеры, через которые Борис, будучи всегда уязвленным, перешагнуть не решался.
Мы с Димой перечитали, кажется, всех классиков, а сейчас заканчивали Мельникова-Печерского «На горах» и «В лесах». На чтение тратили часа по два в день, сразу после обеда в комнате Елизаветы Николаевны, а она раскладывала пасьянс и любила эти чтения. Читали по очереди Дима или я. Интересен был обмен мнений, но это заняло бы много страниц, и для Вас, пожалуй, было бы скучно. Это скорее касалось нас двоих, мы все больше и больше роднились, если можно так выразиться. Понимать, чувствовать одинаково музыку, сходиться во взглядах, оценке и восприятии литературы — очень сближало.
* * *
В половине февраля снег как-то сразу осел, и бегать на лыжах стало неинтересно, снег был мягкий, прилипал к лыжам. Днем, когда солнышко пригревало, вдруг легкий ветерок поднимется, струйка весны скользнет и опять исчезнет, но все равно, чуется — весна идет, весна идет!
* * *
Мне все больше и больше не хотелось думать об отъезде Димы. У нас троих создался какой-то семейный уклад жизни, и так не хотелось перемен. Как правило, по пятницам поздно вечером приезжала Олюша из города, а иногда и две Оли, то есть моя и ее подруга. Оля стала очень прилично бегать на лыжах, хотя мы с Димой, когда она была с нами, все же обходили крутые спуски. Надо было видеть ее мордочку радостную, счастливую. Сегодня она привезла для Димы телеграмму и толстый пакет казенного формата, как-то больно сжалось сердце. «Скоро уедет, скоро уедет», — стучало и звучало на все лады. Я не спрашивала, он не говорил, но чувствовала последнее время его не отрывающийся взгляд на себе, когда я читала или играла для него то, что любил, то, что просил. «Словно прощается» — думала я. Грусть подкрадывалась, но я всеми силами старалась ее не показывать.