Post-scriptum (1982-2013) - Джейн Биркин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Моя Лу!
Надеюсь, Дюран сумел передать для тебя сообщение, сказать, что все хорошо. Вчера стреляли в нашего милого шофера, шина лопнула, он ее поменял и продолжает улыбаться. У старой дамы из нашей квартиры был сердечный приступ, потому что утром ей пришлось натаскать воды. Ей 79 лет – как Мунге. Два бидона каждое утро, на рассвете, когда меньше всего людей, но в них все время стреляют, чтобы показать, что про них не забыли. Здесь гибнут за воду, Лу. Только питьевая вода. И вот она лежит в постели, ей нужны лекарства от стенокардии, как дедушке, и от давления, как Мунге. Она улыбается. Читает Толстого, «Анну Каренину». Я сижу в кафе «Инди», это единственное место, где есть работающие туалеты… Это стоит дорого, но здесь хоть платят, полпиццы в день – это роскошь, которую можно себе позволить, если у тебя есть немецкие марки.
Вчера вечером вышло плоховато, мы были у женщины с доберманом. Я должна была сообразить, что какая собака – такая и хозяйка. Она странно говорит, чего только не услышишь… «В Сараеве не больше 40 % местных уроженцев, остальные – крестьяне, которые заняли квартиры тех, кто бежал. Их надо проучить». Я думала, что она говорила о сербских националистах, которые в нас стреляли, но нет – это значило «надо проучить эту деревенщину». Если коротко – примерно так. Она ругала Ванессу Редгрейв, хорошо еще, что я не начала произносить монолог Гектора «Ты – все, что я люблю»! Я защищала Ванессу[197], старалась объяснить, что у нас добрые намерения.
Пришел Дюран, повел нас в турецкий квартал. Ему приходят в голову хорошие мысли, он отправил факсы и сделал для меня два телефонных звонка. Благодаря ему девочки смогут безопасно приехать, от 25 до 30 человек, слишком страшно идти поодиночке туда и обратно, пересечь город только ради нашей встречи. Я попрошу гитару, чтобы можно было спеть хотя бы «Песню Превера»…
Сараевский мэр кивает, он публикует тексты, которые поднимут настроение жителям города.
Франсис спрашивает, смогут ли они пережить зиму. «Нет, пятьдесят жертв каждый день, пятнадцать убитых снайперами, зиму нам не пережить. Надо снять эмбарго, основная задача – доставить продовольствие в Сараево. Есть две возможности: тоннель или миротворческая миссия ООН».
Только что позвонил директор морга. Уже одиннадцать умерших. Мэр сказал нам, что вчера он с ним разговаривал, и сербы тут же пустили слух: «В сараевских моргах уже нет места». Грузовики с мертвыми, потому что в Сараеве хоронят по ночам. Оливье предлагает нам при этом присутствовать. В девять вечера, говорит мэр. Хорошо, Оливье прав, и мэр разрешает мне снимать, говорит, чтобы я пришла к восьми.
Моя Лу, как передать ощущение собственной бесполезности? Я присутствую на похоронах с камерой в руке, мусульманское пение в полутьме, светлячок среди белых надгробий, что-то длинное в белой простыне на досках. Меня ни в чем не упрекают, кроме того, что я подвергаю их опасности светом от своей видеокамеры. Старик что-то мягко говорит, шофер переводит, но я не знаю, как выключить свет. Прячу камеру, испугавшись, что веду себя бестактно и из-за меня могут появиться проблемы. Шофер прикрывает красный огонек, я направляюсь к маленькой группе, и Оливье говорит мне, что, наверное, уже хватит. Я с облегчением перестаю снимать. Мне хочется взять лопату и идти помогать им. Мы последовали за маленькой группой на холм, потом присели, доски скрипят, земля черная и сырая, я съеживаюсь, стесняясь быть «соглядатаем». Они были вежливы, уходя, все обнимали одного человека, и я сделала так же, он не оттолкнул меня, я благодарна ему за это.
Спасибо, дорогие солдаты, спасибо за то, что позволили нам быть неловкими и не осудили. Я на прощание помахала рукой человеку на дороге. Надо знать меру, он не ответил, но и не сделал никакого враждебного жеста. Оливье тронул меня за руку, я думаю, он все понимает. Шофер сказал, что женщин не допускают на похороны, может быть, меня приняли за мальчика.
Грустное возвращение. Авария. Один из «голубых касок» врезался в столб. Где репортеры? Я не из их числа. Смотреть запрещено, несчастная созерцательница. Хватит, я хочу быть медсестрой, лечить, приносить хоть какую-то пользу.
Мы с Оливье смотрим на снаряды через окно, это не для нас. Лу, почему мне так везет, почему я всегда прохожу мимо? Я немного поплакала. Там была девушка, я сказала: «Я ни на что не гожусь». – «Тебе больно, это уже что-то», – сказала она. «Может быть, потому что меня это задело. Я хотела бы застрять здесь, а мы завтра уезжаем, спокойной ночи».
Вот уже час, как мы заперты здесь боснийской армией. Видела на 11-м этаже женщину, плачущую над пустой колыбелью – сын, внук? Она не может уехать в Белград, она мусульманка. Она отдала мне голубую мягкую игрушку внука, ее дряблая рука дрожит, когда мы обнимаемся.
Последняя ночь в маленькой квартире. Женщина спит на диване, лицо у нее бледное, а мы уходим. Я чувствую себя крысой, бегущей с корабля. Один учитель сказал мне – надо брать все, что дает тебе жизнь, остальное неважно.
* * *
2 часа 11 минут
Мы одеваемся, я снова влезаю в ботинки, в которых была на кладбище, под ногтями у меня земля. Оливье показывает мне фотографии своей матери, умершей четыре года назад. Я где-то посеяла очки, но вижу, воспользовавшись способом Эндрю[198], красивую женщину с маленьким внимательным мальчиком. Взаимопонимание, доверие.
Еще четыре часа в автобусе с норвежцем, не самым привлекательным человеком, ну да ладно. К счастью, не тот, с которым мы приехали. Кажется, в нас стреляли, пять сзади, десять впереди, я ничего не слышала.
В танке, подвешенная наверху, рукой придерживаю грудь, как если бы бегала без лифчика.
Мы с боснийскими девушками своим бронетранспортером оборвали в предместье электрический кабель[199]. Очаровательные девушки, которые три месяца провели взаперти. Хитрые вопросы солдат охраны, вроде «Почему они говорят по-французски, они уедут во Францию?». Анри нас не предупредил, это предместье охраняют особенно строго. Они посмотрели пленки Франсиса, попросили напечатать снимки, потом взяли мою камеру, я в панике, я помнила, что снимала на Sniper’s Alley и на кладбище. Мы сильно влипли.