Галаад - Мэрилин Робинсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не помню, чтобы я сказал ему что-то обидное, хотя он и застал меня врасплох. Что ж, ему удалось лишь одно – вызвать тоску по дому, который я никогда не покидал. Мне не верилось, что он говорит со мной так, словно я недостаточно компетентен, чтобы распоряжаться своей верностью самостоятельно. Как я мог принять совет человека, который был обо мне столь невысокого мнения? Таковы были мои мысли в тот момент. Такой выдался день. Потом, через неделю или около того, я получил от него письмо. Я уже говорил тебе об одиночестве и тьме и тогда думал, что уже хорошо знаком с этими чувствами, но в тот день на меня словно вылили ушат холодной воды. Я никогда не чувствовал себя именно так, и эта вода лилась еще много-много лет. Мой отец заставил меня вернуться к самому себе и к Господу. Это факт, так что мне не о чем жалеть. То письмо принесло мне великую печаль, но вместе с тем стало уроком.
Как бы там ни было, почему я задумался над этим? Я размышлял о неудовлетворенности и разочарованиях жизни, коих великое множество. Я не был предельно честен с тобой в этом отношении.
Сегодня утром я пошел в банк и обналичил чек, подумав, что это хоть как-то поможет Джеку. Я думаю, ему, вероятно, нужно поехать в Мемфис, может, не прямо сейчас, а через какое-то время. Я отправился к Боутонам и ждал его появления, болтая ни о чем, теряя драгоценное время, пока не улучил возможность поговорить с ним наедине. Я предложил ему деньги, а он засмеялся, положил их обратно в карман моего пиджака и сказал:
– Что вы делаете, папа? У вас же нет никаких денег. – Потом его взгляд похолодел, как это обычно бывает, и он произнес: – Я уезжаю. Не беспокойтесь.
Я взял твои деньги, деньги твоей матери, а это совершенно жалкая сумма, и попытался отдать их, и вот как он это воспринял.
Я спросил:
– Значит, ты собираешься в Мемфис?
И он ответил:
– Куда угодно. – Улыбнулся, откашлялся и добавил: – Я получил письмо, которого ждал.
Сердце сковали тиски. Боутон сидел на своем кресле производства Уильяма Морриса и смотрел в никуда. Глори сказала, что за все утро он вымолвил лишь одну фразу: «Иисусу так и не довелось состариться!» Глори расстроена, а Джек в гневе, и они поддерживали со мной светский разговор, недоумевая, когда же я уйду, а я жалел, что никак не могу уйти. Потом наступил момент, когда я смог предложить Джеку небольшую помощь, ради которой и пришел, и в итоге только обидел его.
Когда я вернулся домой, твоя мама заставила меня прилечь, а тебя отправила на улицу с Тобиасом. Она опустила шторы, опустилась рядом на колени и долго гладила меня по голове. Отдохнув немного, я встал, написал это и вскоре буду перечитывать.
Джек уезжает. Глори так расстроена из-за него, что даже пришла ко мне поговорить об этом. Она вызвала всех братьев и сестер, увещевая их бросить мирские заботы и приехать домой. Она считает, Боутону недолго осталось.
– Как он может уезжать именно сейчас! – сокрушалась она.
Это справедливый вопрос, я полагаю, но, думаю, что знаю ответ. Дом заполнится этими уважаемыми людьми, их мужьями, женами и хорошенькими детьми. Как он может стоять посреди этой толпы, скрывая печальное и прекрасное сокровище в глубинах своей души? Ведь у меня тоже есть жена и ребенок.
Могу сказать тебе вот что: если бы я женился на какой-нибудь прекрасной даме и она подарила бы мне десятерых детей, а каждый из них подарил бы мне десятерых внуков, я покинул бы всех их в канун Рождества, в самую холодную ночь в мире, и прошел бы тысячу миль, чтобы увидеть твое лицо и лицо твоей матери. И если я не найду вас, то утешусь этой надеждой, моей одинокой и единственной надеждой, которой нет во всем Мироздании, а есть она лишь в моем сердце и сердце Господа. Я не могу найти слов, чтобы выразить Господу благодарность за чудо, которое он скрыл от мира (конечно, если не считать твоей матери) и открыл мне в твоем милом обычном лице. Добрые братья и сестры Боутоны устыдятся своих богатств на фоне жалкого существования Джека, а он все равно предпочел бы любым богатствам то, что потерял, как бы горько это ни звучало. В таком состоянии находиться невыносимо, и мне это прекрасно известно.
А старый Боутон, если бы мог встать с кресла, оставив позади немощь, чудачество, печаль и все, что его сдерживает, покинул бы своих прекрасных детей, успешных и уверенных, и последовал за тем сыном, которого никогда не знал, о котором всегда заботился, и заступился бы за него так, как не может никакой отец, защитил бы его силой, которой у него нет, поддержал щедростью, которую не мог позволить себе даже в самых смелых мечтах. Если бы Боутон мог быть собой, он простил бы каждый проступок как в прошлом, так и в настоящем и в будущем, независимо от того, имел ли место грех на самом деле и должен ли он его прощать. Вот что было бы настоящим расточительством. Хотел бы я на это посмотреть.
Как я уже говорил, я сам был хорошим сыном, если можно так выразиться, из тех, кто никогда не покидал отчий дом, даже когда его покинул мой отец. Поэтому у меня безупречный послужной список. Я из тех праведников, для которых ликование на небесах будет сравнительно ограничено. И это нормально. Нет справедливости в любви, нет нужных пропорций, да и не должно быть, ибо в каждом конкретном случае это лишь мимолетный взгляд или парабола всеобъемлющей непостижимой реальности. Это не имеет никакого смысла, ибо вечное разбивается о временное. Так разве может любовь подчиняться причине или следствию?
Нужно прожить достаточно долго, чтобы пересилить любое ощущение печали, которое может родиться в твоей душе. Это еще одна причина, по которой следует следить за здоровьем.
Думаю, пора заканчивать это письмо. Я перечитал его по диагонали и обнаружил для себя кое-что интересное. Главным образом то, как я вновь включился в реальную жизнь в процессе написания. То ожидание смерти, с которого я начал, теперь представляется мне свидетельством молодости. Новизна этого понимания кажется мне весьма интересной.
Сегодня утром я видел, как Джек Боутон шел к автобусной остановке. Он был слишком худым для своей одежды и нес чемодан, в котором, казалось, ничего не было. И выглядел он совсем не молодым. Он был похож на человека, за которого ты вряд ли согласишься выдать замуж свою дочь. При этом вид у него был элегантный и смелый.
Я окликнул его, он остановился и подождал меня, и мы вместе дошли до автобусной остановки. Я взял с собой «Сущность христианства», которую держал на столике у двери, надеясь, что мне представится возможность передать эту книгу ему. Он покрутил ее в руках, забавляясь, какая она потрепанная, и произнес:
– Я помню ее еще с… целую вечность!
Быть может, он подумал, что книга похожа на одну из тех вещей, которые он прикарманивал в былые дни. Эта мысль промелькнула и у меня, и возникло ощущение, как будто книга и правда побывала у него. Думаю, она ему понравилась. Я загнул уголок на двадцатой странице. «Лишь в том, что существует отдельно от моего бытия, я могу усомниться. Как тогда я могу усомниться в Господе, который есть часть моего бытия? Сомневаться в Господе все равно что сомневаться в самом себе». И так далее. Я запомнил эти слова и много чего еще, что мог бы обсудить с Эдвардом, но не хотел омрачать то время, что мы проводили вместе, играя в мяч, а потом подходящей возможности так и не представилось.