Галаад - Мэрилин Робинсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я не имею никакого права утомлять вас своими проблемами.
После этого мне подумалось, что я все равно ничем не мог ему помочь. У меня создалось впечатление, что мы хорошо пообщались, хорошо и здраво, я так и сказал, а он кивнул и попрощался, но, помолчав немного, произнес:
– Не важно, папа. Наверное, я все равно их уже потерял.
А потом я сидел, положив голову на стол, и прокручивал наш разговор в уме, и молился, пока не пришла твоя мама. Она решила, что у меня случился какой-то приступ, и я не стал ее разубеждать. Мне казалось, для этого были все основания, к тому же я все равно ничего не мог ей рассказать.
Ты можешь задаться вопросом, для чего я все это написал и каков был мой замысел с церковной точки зрения. С одной стороны, так я размышляю над предметами и явлениями. С другой – он тот человек, о котором ты, возможно, ни одного доброго слова не услышишь, и я просто не вижу иного способа открыть тебе глаза на его душевную красоту.
Это было два дня назад. Снова наступило воскресенье. Когда служишь в церкви, тебе все время кажется, что сегодня воскресенье или воскресный вечер. Только заканчиваешь приготовления к одной неделе, как уже начинается другая. Сегодня утром я читал отрывки из одной старой проповеди (твоя мама то и дело приносит их мне). Она написана на основе Послания к Римлянам: «Но как они, познав Бога, не прославили Его, как Бога, и не возблагодарили, но осуетились в умствованиях своих, и омрачилось неосмысленное их сердце…»[37] и так далее. Я ссылался на Исход из Ветхого Завета и понятие тьмы египетской. В проповеди я критиковал рационализм, иррационализм, делая акцент на мысли, что как в том, так и в другом случае превозносится создание, а не Создатель. Я решил просмотреть ее, но, читая, удивлялся, ибо местами она казалась мне правильной, а местами – катастрофически ошибочной. И на протяжении всего чтения мне казалось, что это написал другой человек. Джек Боутон тоже пришел в своем поношенном костюме и галстуке. Он сидел рядом с тобой, и ты был очень доволен, как и твоя мама, полагаю.
Что ж, это совершенно не согласуется с моим понятием проповедничества – стоять на кафедре и считывать с пожелтевших страниц слова, которые когда-то казались мне верными. Одной темной ночью я просто пытался преуменьшить очевидное, когда сидел и пытался облечь мысли в слова. И вот во втором ряду сидит Боутон-младший, который всегда видел меня насквозь. И я, вновь убедившись, что он может войти в церковь с какой бы то ни было циничной надеждой прикоснуться к живой Истине, вынужден был озвучивать эти мертвые слова, пока он сидел и улыбался, глядя на меня. Я в самом деле думаю, есть некий смысл в том, чтобы связать рационализм с иррационализмом, то есть материализм и идолопоклонство, и если бы у меня были силы отклониться от текста, я мог бы изречь умную мысль. А так я просто прочел проповедь, пожал всем руки, пришел домой и лег вздремнуть на диван. У меня возникло ощущение, что Боутон-младший мог бы найти успокоение в том, что моя проповедь не имела никакого отношения к тому, что произошло между нами, не имела никакого отношения к нему, благослови его Бог, этого несчастного дьявола. На самом деле, стоя там, я жалел, что у меня более нет оснований, которые питали бы мои старые страхи. Это изумило меня. Я чувствовал себя так, как будто готов завещать ему жену и ребенка, если бы мог, чтобы возместить его потерю.
Сегодня утром я проснулся с мыслью, что этот город с таким же успехом мог бы находиться в аду, если взглянуть правде в глаза, и я повинен в этом, как и все остальные. Я думал о том, что произошло здесь при моей жизни – засухи, грипп, и Великая депрессия, и три ужасные войны. Теперь мне кажется, что мы так и не смогли отвлечься от всех этих преследующих нас бед и задать себе очевидный вопрос, а именно: что Господь пытается донести до нас? В английском языке слово «проповедник» произошло от старого французского слова «prédicateur», которое означает «пророк». Так в чем предназначение пророка, если не находить смысл в злоключениях?
Что ж, мы так и не задали вопрос, и вопрос у нас забрали. Мы стали как люди, не ведающие Закона, люди, которые не отличают правую руку от левой. И просто оказались в затруднительном положении. Чужак может задаться вопросом, почему здесь вообще вырос город. Да и наши дети могут задать такой же вопрос. Только кто им ответит? Это всего лишь захолустный маленький аванпост в песчаных холмах на огромном расстоянии от Канзаса. И таково его предназначение. Это одно из тех мест, куда могли направиться Джон Браун и Джим Лейн, когда им понадобилось бы подлечиться и отдохнуть. Должно быть, существует не меньше сотни таких маленьких городков, основанных в разгар былой необходимости, о которой давно все забыли, а их малость и ветхость, которые тогда свидетельствовали о храбрости и страсти, с какими их строили, теперь смотрятся странно, нелепо, провинциально. И это мнение разделяют даже те люди, которые прожили здесь достаточно долго, чтобы все понимать. Для меня это место тоже выглядит нелепо. Я в самом деле подозреваю, что никогда не выезжал отсюда, потому что боялся покинуть его навсегда.
Я уже упоминал, что мои отец с матерью покинули город. Что ж, так оно и было. Эдвард купил участок земли у северного побережья Мексиканского залива и построил одноэтажный дом для собственной семьи и для них. Главным образом он сделал это, чтобы вывезти мать из этого жуткого климата, и это было очень мило с его стороны: с возрастом ее ревматизм становился все хуже. Мысль заключалась в том, что они поживут там год, а потом вернутся в Галаад и будут уезжать на юг лишь зимой, пока отец не уйдет на пенсию. Этот год стал первым, когда я облачился в сутану священника. Но они так и не вернулись, а только приезжали два раза навестить меня. В первый раз – когда я потерял Луизу, а во второй – когда пытались уговорить меня уехать с ними. Во второй их приезд я попросил отца провести службу в церкви, а он покачал головой со словами: «Я больше не могу это делать».
Отец сказал, что не хотел привязывать меня к этому месту. На самом деле отец надеялся, что я захочу более интересной жизни, чем здесь. Они с Эдвардом были убеждены, что более широкий опыт дал бы мне очень многое. Отец говорил, что, когда смотришь на Галаад из другого места, он выглядит как реликт, как некий архаизм. Когда я упомянул о славной истории городка, он рассмеялся и сказал: «Старые несчастные древние дела и битвы, которые закончились много лет назад». И его слова вызвали у меня раздражение. Он говорил: «Ты только посмотри на это. Каждый раз, как только дерево вырастает до нормальных размеров, налетает ветер и ломает его». Мой отец изучал чудеса внешнего мира, а я твердо укреплялся в намерении не подвергаться риску познания этих чудес. Он говорил: «Я осознал, что здесь мы жили в пределах понятий, которые не только устарели, но и ограничены пределами этого места. Хочу, чтобы ты понял: ты не обязан хранить им верность».
Он думал, что может снять с меня обязательство хранить верность, как будто это верность ему, как будто это какая-то ошибка, совершенная с благими намерениями, которую он мог исправить за меня, как будто речь шла по крайней мере не о верности самому себе и можно рассматривать это все в отрыве от веры в Господа. А ведь я уже тогда знал, как знаю и сейчас, спустя много лет, что Господь превосходит любое понимание, которое у меня может сложиться о Нем, что делает верность Ему совершенно иным явлением, отличным от каких бы то ни было обычаев, доктрин и воспоминаний, которые я могу связывать с Ним. Я знал это тогда и знаю теперь. Насколько невежественным отец меня считал? Я читал Оуэна, и Джеймса, и Хаксли, и Сведенборга, и, прости Господи, Блаватскую, и он это прекрасно знал, поскольку буквально читал их через мое плечо. Я выписывал «Нейшн». Я никогда не был Эдвардом, но не был и глупцом и никогда не скрывал своих мыслей.