Книга прощания - Юрий Карлович Олеша
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну, ставит Олеша число перед тем, как начать писать. Но пишет-то не о сегодняшнем своем дне, а о чем-то, остро важном, но бывшем когда-то, — хотя и из сегодняшнего дня. То есть чаще всего эти помеченные числами заметки с внешними признаками настоящего дневника — конечно, не дневники в обычном смысле этого слова, а воспоминания, ретроспектива, ностальгическое воскрешение молодости. «И я бы хотел вслед за Прустом...» Слабеющая актуальность вдруг волшебным усилием приближается и встает перед глазами. А июль ли за окном или август — разве это сколько-нибудь важно?
Остается в памяти парадоксальный перевертыш причины и следствия: «чтобы родиться в Одессе, нужно быть литератором». Либо необычное обозначение биографической вехи: «с трех лет и до первых стихов».
В письме к матери от 2 декабря 1955 года: «В воспоминаниях не обязательно нужно быть точным — можно также и придумывать... Было ли, не было ли — не важно»[18].
Другими словами, перед нами не дневник, а литературный дневник. Как говаривал Пушкин — дьявольская разница.
Весной 1960 года, разговаривая с И. Гланом, Олеша произносит: «Этим летом я ее закончу. Еще не знаю, как поднести ее читателю. Найти какую-то систему? Или просто разбить на главки, без системы... И названия я еще не знаю»[19].
В предисловии к книге «Ни дня без строчки» В. Шкловский писал: «Среди разрозненных фрагментов и кусков надо было уловить замысел книги...»[20].
Но из знания чудесной истины о том, что нет и не может быть на земле двух одинаковых людей, вытекает и бесспорность того, что невозможно воссоздать дар человека, чей мозг угас.
Ту книгу, которая брезжила в сознании Олеши, не дано сделать никому, как бы того ни хотелось. И каждый, кто берет на себя смелость нового издания книги, в определенной — и немалой — степени становится ее соавтором. Он отбирает отрывки, предлагает последовательность изложения, назначает строчки в начало — и финал текста, то есть распоряжается временем и пространством книги. Сцепление материала, отбрасывание одних записей и акцентирование других — меняет целое, дает новое соотношение света и тени, юмора и драматизма, тоски и мужества, любви к жизни и страха смерти.
Некогда, чтобы как-то упорядочить листки архива писателя, Шкловскому пришлось прибегнуть к некоей механистичности распределения записей, решительно разделить неделимое: сначала «о матери и сестре», затем — «об Одессе», далее — «о Москве», куда помещены наброски о Маяковском, Ахматовой, Флоренции и Наполеоне, еще позже — о прочтенных писателем книгах и т. п.
Но речь идет о сознании писателя, то фиксирующего мысль, чувство вне какой-либо временной паузы, когда мысль рождается на кончике пера, то ретроспективно вспоминающего и размышляющего о жизни. В этом сознании все живет одновременно, все проросло, дышит, осуществилось. Книге претит деление на темы и рубрики. Поэтому избрана смысловая композиция книги, рассказывающая о цельности сложной личности будто бы «умолкнувшего» писателя — и о постоянстве его размышлений.
После выхода в свет «Зависти» Олеша писал матери: «Ничего другого, кроме писательской работы, — мне не нужно. Я тщеславен и завистлив. Мне хочется писать хорошо». В последнем письме, от 20 апреля 1960 года: «Все в порядке у меня, мама, — в отношении самочувствия, настроения, творческих сил»[21].
Инфаркт случился в мае 1960 года.
После смерти писателя остались его книги. Архив. И недлинный перечень неисполнившихся желаний.
Не выучился делать сальто-мортале и не побывал в обсерватории.
Не стал пловцом и конькобежцем.
Не купил велосипеда и не совершил на нем поездки по Европе. Вообще — не видел ни одной страны мира, хотя в дневнике своем и мистифицировал то ли будущего читателя, то ли самого себя.
Дневники Ю. Олеши печатаются по материалам личного архива писателя, хранящегося в РГАЛИ (Ф. 358).
В набросках множество начал с разветвляющимися сюжетами, как будто из одной почки выстреливает пучок побегов. По-видимому, фраза Олеши о том, что существует триста начал «Зависти», вовсе не преувеличение. Приходилось избирать самый цельный, связный, пусть даже и стилистически не отделанный вариант. В записях с максимальной бережностью устранены лишь многочисленные, характерные для Олеши повторы. Книга выстроена сюжетно-хронологически, с сохранением лишь части необходимых авторских датировок. Там, где год в дневнике отсутствует и установлен по содержанию записи, он заключен в квадратные скобки. Квадратными скобками отмечены также слова, дописанные публикатором по смыслу. Существенные фрагменты записей, зачеркнутые Олешей, но вносящие дополнительный смысл в текст, вынесены в примечания.
И, наконец, самое приятное для публикатора: моя искренняя благодарность за ценные указания при работе над примечаниями литературоведу А. Е. Парнису, профессору Карлу Шлегелю (ФРГ), киноведу Р. М. Янгирову, а также — Л. Д. Гудкову, давшему название этой книге.
Виолетта Гудкова
Книга прощания
Что вспомнится?
Давайте, маэстро!
Маэстро плачет. Маэстро вынимает черный платок и плачет. Маэстро говорит, что у него нет денег. Маэстро бледнеет. Маэстро требует, чтобы я закончил фразу. Маэстро еще раз плачет, утираясь черным платком. Он говорит: «Вы любили Уэллса?»
Я не могу ответить, потому что...
1930
20 января 1930[22]
Будущим любителям мемуарной литературы сообщаю: замечательнейшим из людей, которых я знал в моей жизни, был Всеволод Мейерхольд.
В 1929 году он заказал мне пьесу.
В 1930 году в феврале-марте я ее написал.
Зимой 1931 года он стал над ней работать.
Я хочу написать книгу о том, как Мейерхольд ставил мою пьесу.
Пьеса называется «Список благодеяний».
Я ее писал в Ленинграде, в «Европейской» гостинице, в № 2-а. Пьеса о «советском» и «европейском».
Я никогда не был в Европе. Побывать там, совершить путешествие в Германию, Францию, Италию — моя мечта. Вижу во сне иногда заграницу. Что же это за мечта? Быть может — реакционная? Попробую разобраться в этом.
Я детство и юность провел в Одессе. Этот город сделан иностранцами. Ришелье, де Волан, Ланжерон, Маразли, Диалегмено, Рапи, Рено, Бонифаци — вот имена, которые окружали меня в Одессе — на углах улиц, на вывесках, памятниках и оградах. И даже позади прозаической русской — Демидов — развевался пышный парус Сан-Донато.
Приморская местность называлась — Ланжерон.
Так мы и говорили:
— Идем купаться.
— Куда?
— На Ланжерон!
Скороговоркой, местным ужасным говором произносится это пышное слово: Ланжерон. Как если бы в Москве говорили: на Зацепу. Между тем Ланжерон не есть название местности, сложившееся вследствие каких-либо природных ее