Время свинга - Зэди Смит
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Воскресенье в конце лета. Я стояла на балконе, смотрела, как несколько девчонок с нашего этажа прыгают через двойную скакалку возле мусорных баков. Услышала, как меня позвала мать. Посмотрела — она только входила во двор рука об руку с мисс Изабел. Я помахала, и она задрала голову, улыбнулась и крикнула:
— Никуда не уходи! — Я никогда раньше не видела мать и мисс Изабел вместе, только на занятиях, и даже с этой верхотуры могла определить, что мисс Изабел к чему-то склоняют. Мне хотелось сходить и посовещаться с отцом, который красил стену в гостиной, но я знала свою мать — она, такая чарующая с чужими, быстро раздражалась с родней, и это ее «Никуда не уходи!» означало, что я и не должна. Я смотрела, как эта странная парочка идет по двору, заходит в подъезд, преломляясь в стеклоблоках разбросом желтого, розового и буровато-деревянного. Меж тем девчонки у мусорных баков принялись крутить скакалки в другую сторону, в коварную их качкую петлю храбро вбежала новая прыгунья, и они завели новый напев — про мартышку, которую задушили[17].
Наконец мать добралась до меня, осмотрела всю — вид у нее при этом был жеманный, — и первым делом произнесла:
— Разувайся.
— Ой, да сразу вовсе не нужно, — пробормотала мисс Изабел, но мать моя ответила:
— Лучше знать сразу, чем потом, — и скрылась в квартире, а минуту спустя вышла снова с большим мешком блинной муки, которой тут же принялась посыпать весь балкон — так, что весь его устлал тонкий белый ковер, словно первым снегом занесло. Мне следовало пройти по нему босиком. Я подумала о Трейси. Мисс Изабел что, по очереди ходит домой ко всем девочкам? Ну и пустая же трата муки́! Мисс Изабел присела на корточки. Мать оперлась на ограждение балкона, поставив локти на перила, и закурила сигарету. Стояла она под углом к балкону, а сигарета была под углом к ее рту, и на ней был берет, как будто носить берет — самое естественное дело на свете. Расположилась она под углом ко мне — под ироническим углом. Я дошла до другого конца балкона и оглянулась на свои следы.
— Ах, ну вот и мы, — сказала мисс Изабел, хотя где это мы? В стране плоскостопия. Моя учительница стянула с ноги туфлю и для сравнения прижала стопу рядом с моим следом: на ее отпечатке видны были только пальцы, подушечка стопы и пятка, на моем — полный, плоский оттиск человеческой подошвы. Мою мать этот результат очень заинтересовал, но мисс Изабел, видя мое лицо, сказала что-то доброе: — Балетному танцору нужен свод стопы, да, но чечетку можно танцевать и с плоскостопием, ну, и ты, конечно, сможешь. — Я не сочла это правдой, но прозвучало по-доброму, и я вцепилась в ее слова и не перестала ходить на занятия, а потому продолжала видеться с Трейси — а именно это, как мне пришло в голову потом, и пыталась прекратить моя мать. Она пришла к выводу, что, поскольку мы с Трейси ходим в разные школы в разных районах, вместе нас сводят только занятия танцами, но, когда настало лето и танцы кончились, ничего уже не изменилось — мы сближались все равно, а к августу встречались чуть ли не каждый день. Со своего балкона мне был виден ее двор — и наоборот, не нужно было ни звонить, ни как-то формально договариваться, и хотя матери наши едва удостаивали друг друга кивков при встрече на улице, нам стало как-то естественно то и дело заскакивать друг к дружке домой.
В квартирах друг у друга мы вели себя по-разному. У Трейси играли и пробовали новые игрушки — их запас, похоже, никогда не истощался. Каталог «Аргоса»[18], со страниц которого мне разрешалось выбирать себе три недорогие вещи к Рождеству и одну вещь на день рождения, для Трейси был каждодневной библией — она читала его истово, обводила выбранное, часто — при мне, красной ручкой, которую специально для этого держала. Спальня ее — откровение. Она переворачивала все, что, как мне казалось, я понимала в нашей с ней общей ситуации. Кровать у нее была в форме розовой спортивной машины Барби, занавески — с оборками, все шкафчики — белые и сверкали, а посреди комнаты, похоже, кто-то попросту опрокинул на ковер сани Санты. Сквозь игрушки нужно было пробираться. Сломанные составляли нечто вроде дна морского, а сверху на ней одна за другой размещались новые волны приобретений, археологическими слоями, более-менее соответствовавшими рекламе, какую производители игрушек в то или иное время крутили по телевизору. То лето было летом писающей куклы. Ее поишь водой, и она повсюду писает. У Трейси было несколько разновидностей этого поразительного технического устройства, и она могла извлекать из них всевозможные драмы. Иногда за то, что писается, она куклу била. Иногда сажала, голую и пристыженную, в угол, пластиковые ноги под прямыми углами вывернуты относительно маленькой попки в ямочках. Мы с ней играли в родителей бедного дитя с недержанием, и Трейси назначала мне в сценарии такие реплики, в каких я слышала странные, смущающие отзвуки ее собственной жизни дома — ну или множества «мыльных опер», что она смотрела, — поди пойми.
— Твоя очередь. Говори: «Ты профура — она вообще не мой ребенок! Разве я виноват, что она ссытся?» Давай, твоя очередь!
— Ты профура — она вообще не мой ребенок! Разве я виноват, что она ссытся?
— «Слышь, дружок, вот ты ее и забирай! Забирай себе, и поглядим, как ты справишься!» А теперь говори: «Да щас, солнышко!»
Однажды в субботу с немалым волненьем я упомянула при матери о существовании писающих кукол, тщательно заменив слово «писать» на «мочиться». Мать училась. Оторвалась от книг — со смесью неверия и отвращения на лице.
— У Трейси такая есть?
— У Трейси таких четыре.
— Подойди-ка сюда.
Она раскрыла мне руки, и я ощутила свое лицо у кожи ее груди, тугой и теплой, совершенно живой, как будто внутри у матери была вторая, изящная молодая женщина — рвалась на волю. Она отращивала волосы, ей недавно «сделали прическу» — заплели их на затылке в зрелищную форму рапана, словно скульптура.
— Знаешь, что я сейчас читаю?
— Нет.
— Я читаю о санкофе[19]. Знаешь, что это?
— Нет.
— Это птица, она оборачивается и смотрит на себя, вот так. — Она выгнула шею, отводя красивую голову как можно дальше. — Из Африки. Смотрит назад, в прошлое, и учится у того, что было прежде. А некоторые люди никогда не учатся.
Отец мой находился в крохотной кухоньке-камбузе, безмолвно что-то готовил — у нас дома шеф-поваром был он, — и разговор этот на самом деле предназначался для него, он должен был его слышать. Они с отцом тогда начали вздорить так сильно, что я часто становилась единственным проводником, по которому могла передаваться информация, порой — жестоко: «Объясни своей матери» или «Можешь передать от меня своему отцу», — а иногда вот так, с деликатной, чуть ли не прекрасной иронией.