Моцарт. Посланец из иного мира. Мистико-эзотерическое расследование внезапного ухода - Геннадий Смолин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но его старший сын Дмитрий (по-домашнему — Фома), тогда 18-летний студент физического факультета Берлинского университета, участвовал в делах, действительно, опасных. Он сотрудничал с группой молодых людей, помогавших иностранным рабочим, попавших в нацистское рабство, бежать и скрываться. Полиция напала на след этой «молодогвардейской» организации. Старший Тимофеев-Ресовский был арестован в начале 1945 года и брошен в тюрьму. Вера Лурье, используя свои великосветские связи, пыталась вытащить Дмитрия из застенков гестапо, но безрезультатно. Фому Ресовского перевели в концентрационный лагерь Маутхаузен, где он погиб еще до прихода Красной Армии.
Николай Владимирович до последней минуты надеялся, что сын выживет, а потому был в некоей прострации. Чтобы помочь ему, Тимофеев-Ресовский остался в Берлине после капитуляции Германии и не уехал в США, куда его звали, а передал Институт в руки полпредов из СССР. Из-за гибели Дмитрия он пал духом. Вера Лурье, как могла-умела, утешала его, но вскоре ученый, его жена Елена Александровна и младший сын Андрей пропали из ее поля зрения.
Они были арестованы и отправлены в СССР. Так же, как и ее возлюбленный — казачий офицер Кубанского казачьего войска Александр Ивойлов, успевший передать ей документы и реликвии, связанные с великим Вольфгангом Моцартом. Казачий офицер значился в списках «Казачьего стана» генерала Тимофея Ивановича Доманова; это формирование оказалось в зоне оккупации британцев и, как она узнала позже, все казаки были выданы англичанами советскому командованию под Линцем и препровождены в СССР. Многие были расстреляны или сгнили в Сибири.
Только в 60-х годах прошлого столетия имя знаменитого ученого-генетика Николая Тимофеева-Ресовского вновь всплыло в международных научных кругах в связи с присуждением Кимберевской премии США, а Вера Лурье, узнав об этом, написала в СССР письмо на имя Николая Тимофеева-Ресовского. Но ее весточка осталась без ответа; и только через десять лет Веру Лурье нашла короткая депеша из подмосковного Обнинска, где Николай Владимирович сообщал, что работает в Институте медицинской радиологии, и вновь интересовался о своем сыне Фоме: нет ли каких-либо документальных следов его окончательной судьбы в Маутхаузене (хотя бы, в захваченных американцами архивах). Вера Сергеевна отправила открытку в Обнинск; но более никаких вестей из СССР на ее имя не поступало.
Грозное «мяу» Василия, любимца Веры Сергеевны, кота сиамской породы, нарушило царившую в комнате тишину. Я стряхнул с себя оцепенение и вернулся к разговору.
— Благодарю вас, Вера Сергеевна, за беспокойство обо мне.
Но эта услуга для вас — сущая для меня безделица, — заверил я графиню. — Более того, я, конечно же, премного обязан Вам. Выдали мне только повод, чтобы сбежать из хаоса скучной и беспокойной столицы. А то сидел бы я сейчас в прокуренном кнайпеи под звон пивных кружек слушал разноголосицу завсегдатаев, болтающих бог знает о чем.
Вера Лурье искренне рассмеялась.
— Вы, Макс, более, чем правы, — деликатно заметила она. — У нас одни и те же критерии и постулаты в жизни.
Кожа Веры Сергеевны была настолько бела и гладка, что казалось, будто это не старая-престарая графиня, а молоденькая студентка. И эти ее изумительные глаза — ярко-зеленые, ясные!.. Никогда не видел таких очей. Чистые, как изумрудные всходы озимых под ясным весенним небом. До умопомрачения прекрасные глаза! Похоже, и морщинки были не фактом ее возраста, а игрой света и тени. А смеялась она с той загадочностью и тайной, которые делали ее похожей на Джоконду Леонарда Да Винчи.
Искушению смеяться поддался и я. И в тот же миг у меня исчезло чувство неловкости. Утренняя мигрень и внутренний дисбаланс будто улетучились. Все печали ушли без следа. Только роскошное весеннее солнце в промельках вековых деревьев за окном гостиной да покой, разлитый в мягко освещенной комнате.
Чем дольше я был у Веры Сергеевны, тем становился раскованнее, умнее и обаятельнее. По крайней мере, так мне казалось.
Лурье интересовалась всем без остановки: Москвой, Россией, переменами в обществе, нынешней властью. Потом еще раз поинтересовалась, как поживает мой друг из Москвы, герр Виктор Толмачев?
Я как-то неубедительно отозвался одним, но емким:
— О’кей! — и для верности выставил вперед большой палец.
Вера Сергеевна кивнула и как-то пристально посмотрела мне в глаза, но тут же переключилась на воспоминания об Андрее Белом.
Внезапно старая леди спохватилась, вызвала девушку-прислугу Надежду, одетую в стародавний казацкий наряд, и попросила подать чай.
Буквально через пять-десять минут Надежда, пылая пунцовыми щеками, вошла с подносом, на котором уместился компактный самоварчик, заварочный чайник из фарфора и большие кружки.
Скоро мы пили крепкий, приправленный пряностями чай, восхитительный на вкус, и беседовали обо всем на свете. Я расспрашивал Веру Сергеевну о состоянии ее здоровья. Узнал, что у нее больное сердце, что вот уже в пятый раз врачам приходится подключать аппарат, стимулирующий работу сердечной мышцы. Здоровье ухудшилось в начале года, а до той поры все было неизменно хорошо. Тем более фрау Вера старалась проводить большую часть дня на природе или как она с усмешкой говорила: «на моем огороде».
— Люблю моционы на свежем воздухе, — призналась она. — Все началось с моего небольшого приусадебного участка. Еще до войны. Там приходилось много работать физически, отрабатывать добровольную барщину. Все это, несомненно, закаляло организм, а главное врачевало душу. Сейчас так никто не делает. Слишком многое перепоручалось машинам, или другим людям. Организм слабел и дряхлел.
Ну ладно, дождемся лета. И я снова окунусь в природу, в садово-огородные дела.
В солнечные лучи высвечивали невесомые пылинки.
Сладкий и крепкий чай с бергамотом вдохнул в меня порцию энергии, и я почувствовал себя необыкновенно бодрым, — даже голова слегка закружилась.
Я зажмурился и представил Веру Сергеевну, бредущую по чащобам Подмосковного леса, — ее высокую, худощавую фигуру в простеньком ситцевом платье. Захотел представить рядом с ней ее соседей — берлинских бюргеров, но не получилось: что-то было неестественное в воображаемой картинке: «правильные» немцы в упрощенном и дешевом молодежном одеянии а-ля-рюс.
И вновь послышался голос Веры Сергеевны:
— В последнее время я немного сдала. Но я не ропщу. Он всегда был добр ко мне, поддерживал меня во всем, даже в мелочах. И я надеюсь, что теперь, когда я так нуждаюсь в его поддержке, он не оставит меня.
Поначалу я решил, что под именем «Он» старая женщина подразумевала моего друга Толмачева. Только потом сообразил, что Вера Сергеевна имела в виду Господа Бога.
Тут я был полностью разделил сторону Веры Сергеевны.
Как только мне становилось плохо или что-то мерзкое оживало во мне, и все кругом портилось и блекло — меня спасала одна только мысль, что существует Всемогущий Спаситель. И я шел в ближайшую церковь или отправлялся на метро до станции Бауманская, в кафедральный Елоховский собор. Еще в разгар оголтелого материализма в эпоху СССР я всегда искренне удивлялся: отчего был наложен запрет на Бога? Ведь немощным, сирым и обездоленным или когда человеку мерзопакостно на душе — нужна вера как надежда и опора.