Воскресение в Третьем Риме - Владимир Микушевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Слушатели старшего поколения удивились, а потом испугались, почувствовав контрреволюционную иронию в словах бывшего вождя (не за это ли его и разоблачили?). А Чудотворцев как ни в чем не бывало продолжал цитировать Сталина: «Язык порожден не тем или иным базисом, старым или новым базисом, внутри данного общества, а всем ходом истории общества и истории базисов в течение веков. Он создан не одним каким-нибудь классом, а всем обществом, всеми классами общества, усилиями сотен поколений… Именно поэтому он создан как единый для общества и общий для всех членов общества общенародный язык».
Мифологию Чудотворцев уподоблял в этом смысле общенародному языку Миф об Орфее сложился во времена доисторической бесклассовой общности. Первоначально Орфей был культурным героем, возвещающим торжество гармонии над хаосом, но в классовом обществе менады, разрывающие Орфея на куски, приобретают своеобразную правоту: их оргиастическая пляска выражает народные чаянья, отвергающие, опровергающие аристократическое искусство, но лучшее в этом искусстве олицетворяется головой Орфея, сохраняемой музами и продолжающей пророчествовать. После этой социологической преамбулы Чудотворцев, насколько я могу судить, повторил свою лекцию сорокалетней давности, несколько сократив, пожалуй, лишь подробные сведения, касающиеся ритуалов растерзания. Зато основную мысль своей давней книги Чудотворцев сформулировал четче. Воздействие музыки в том, что в каждом мгновении, в каждом такте сочетаются прошлое, будущее и настоящее. Таким образом, прошлое в музыке не прошло, будущее наступило, а настоящее длится. В музыке человек актуально переживает бессмертие, а кто переживает бессмертие, тот бессмертен.
Аудитория откликнулась на эти слова юбиляра вежливыми аплодисментами; Платон Демьянович сел за рояль и взял несколько аккордов. Этой музыки никто не узнал. Я слышал, как позади меня дамы перешептываются, не станем ли мы теперь бессмертными, как этот Кощей Бессмертный.
«Вопросы есть?» – безразлично спросил Штофик, совершенно уверенный, что вопросов быть не может. И тут я даже не поднял руку, я просто встал сам, и валаамова ослица снова заговорила. Не дожидаясь, предоставят ли мне слово, я сказал, что доклад Платона Демьяновича перекликается со второй частью «Фауста» Гёте, написанной в том же возрасте с той же молодостью бессмертия. Гётевский Фауст выводит с того света на этот Прекрасную Елену, совершает подвиг, не удавшийся даже Орфею, так как Фауст постигает тайну Матерей, раскрытую исследованиями нашего коллеги Адриана Луцкого. Гробовое молчание воцарилось в зале. По-моему, сам Чудотворцев испугался, не говоря уже о Штофике, который даже побледнел. Но я увидел, как мне улыбается моя крестная Софья Смарагдовна. Я не заметил, как она вошла в зал.
А когда все уже расходились, ко мне подошла Кира и сказала:
– Отец приглашает тебя завтра вечером к себе.
– Отец? А кто твой отец? – едва выдохнул я в отчаянье от нелепости своего вопроса.
– Ты все еще не понял? Мой отец Платон Демьянович Чудотворцев.
– Так почему же… почему же ты Луцкая, а не Чудотворцева? – вырвалось у меня.
– А ты попробуй поживи с фамилией Чудотворцева, – ответила она, и я увидел, как по ее щекам текут скупые жесткие слезы.
НЕ ЗНАЮ, какую роль я беру на себя, приступая к этой главе. Иногда я себя чувствую Светонием, иногда Эккерманом, но эту главу я бы хотел посвятить, наконец, жизнеописанию Платона Демьяновича Чудотворцева, хотя бы краткому, но все равно не без вкраплений, слишком личных для печати, отдавая себе отчет, что из всей моей рукописи я решусь (или все-таки не решусь?) опубликовать одну эту главу.
Подчеркиваю, что жизнеописание в значительной степени основывается на высказываниях и рассказах самого Платона Демьяновича, из чего не следует, будто в тот знаменательный вечер 30 декабря 1956 года. Платон Демьянович рассказал мне или принялся рассказывать свою жизнь. Напротив, он скорее избегал говорить о своей жизни (не могу себе представить, чтобы он писал автобиографию или тем более мемуары), избегал, но то и дело проговаривался при всяком мало-мальски длинном разговоре. Эти проговорки вместе с другими довольно скудными данными, среди которых наиболее достоверны легендарные, я использую в моем непритязательном биографическом очерке, если и сглаживая противоречия, то лишь невольно, а по возможности бережно сохраняя их. Кое о чем Платон Демьянович проговорился в тот же вечер, не говоря уже о множестве вечеров, которые за ним последовали.
Дверь мне открыла Кира, что само по себе повергло меня в смущение. В небольшой комнате, освещенной лишь настольной лампой, я прежде всего увидел за письменным столом Клавдию, так как ей на лицо падал свет. Самого Платона Демьяновича я разглядел, к моему вящему смущению, не сразу Он сидел в сторонке, в полумраке, в покойном вольтеровском кресле. Ноги его были в поношенных домашних туфлях, а колени укрыты потертым клетчатым пледом. Он, должно быть, что-то диктовал Клавдии, когда на пороге комнаты появился я. Платона Демьяновича я обнаружил не раньше, чем услышал его слегка надтреснутый, утомленный многочасовой диктовкой голос:
– Ну здравствуйте, здравствуйте, мой дорогой! Проходите, садитесь… У вас все в порядке?
В последнем вопросе слышалась шутливая и одновременно нешуточная озабоченность. Я попытался промямлить какой-то замысловатый вежливый ответ, силясь про себя понять, что же профессор имеет в виду, но он доверительным тоном вывел меня из затруднения:
– Вас никуда еще не вызывали? После вашего вчерашнего подвига? Ни в секретный отдел, никуда? Даже в деканат не вызывали?
Я ответил, что нет. Платон Демьянович даже руками развел:
– Поистине tempora mutantur! Слава Богу, слава Богу! Тем более я рад вас видеть. А то я весь день сижу и думаю, придете ли вы, не задержит ли вас… что-нибудь. Скажите, а крестную вашу вы давно видели?
Такого вопроса я никак не ожидал. Неужели он имеет в виду Софью Смарагдовну? Чудотворцев угадал мою мысль и удовлетворенно закивал:
– Да, да! Софию… Смарагдовну Когда вы последний раз ее видели?
– Вчера, – пролепетал я, – на вашем юбилее, Платон Демьянович!
Чудотворцев оборотил свои темные очки к настольной лампе, и неподалеку от нее на письменном столе я увидел букетик ландышей. Такие букетики Софья Смарагдовна имела обыкновение дарить в любое время года. Не напомнил ли этот букетик Платону Демьяновичу зимний сад Аделаиды и столик, за которым он пил чай с Распутиным?
– Совершенно верно, – в лад моим мыслям закивал Чудотворцев. – Вчера, вчера на этом несчастном юбилее… А до этого когда вы с ней виделись в последний раз? Признаться, я думал, что вы сегодня придете не один…
Я совсем растерялся. Неужели он ждал, что со мной придет Софья Смарагдовна? Чудотворцев снова пришел ко мне на помощь, уточнив:
– Разумеется, мое вчерашнее приглашение относилось и к Марье Алексеевне.
Так я убедился, что Платон Демьянович не только хорошо знает, кто я, он знает мою жизнь во всех подробностях. Но больше всего меня поразила другая мысль: неужели сегодня весь день он ждал Машеньку, как ждал ее в Петербурге сорок лет назад в зимнем саду Аделаиды на другой день после убийства Распутина? Эту мысль я не успел додумать до конца. В комнату, прихрамывая, вошел еще один гость, как оказалось, домочадец. Одет он был не по-домашнему, но когда-то элегантный темный пиджак был застегнут не на те пуговицы, а галстук сбился на сторону. Вошедший доказал свою утонченную воспитанность, первым делом приблизившись ко мне, протянув руку и не без торжественности представившись: