Рожденный дважды - Маргарет Мадзантини
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мешки с почтой так и лежат в аэропорту, потрепанные и грязные.
Прижимаюсь на прощание щекой к лицу Оксаны, мой подбородок касается воротника ее синего пальтишка. Диего отдает ей все доллары, какие у нас остались, и на этот раз она берет деньги, прячет их в свою плетеную сумку.
Летим в Рим с пересадкой в Белграде, у нас есть два часа между рейсами. Заказываем в баре чай. Мужчина рядом с нами уминает толстую красную сардельку, из которой брызжет сок. Диего отодвинул чай, тоже взял себе сардельку и кружку пива.
Смотрю, как он разрывает зубами мясо. Молча заглатывает этот ужас. Говорю: «Пойдем прогуляемся», отвечает: «Иди одна». Я качаю ногой так, что качается вся скамейка. Как будто хочу растрясти пепел после пожара.
— Не качай…
Продолжаю дергать ногой.
— Пожалуйста!
Подбородок у него лоснится от жира, смотрит на меня угрюмо, мыслями он где-то далеко, хоть и сидит рядом.
— Наверное, нам надо расстаться…
Он встает.
— Ты куда?
— Пописать.
Но в туалете его не было. Я походила среди ожидающих свои рейсы пассажиров, в сверкающих бутиках дьюти-фри прошла вдоль полок с бутылками и сигаретными блоками. Его нигде не было. Я спрашивала себя, когда, в какой момент мы начали терять друг друга? Вернулась в туалет, ополоснула лицо, пошла к выходу на римский рейс. Девушка в униформе собирала посадочные талоны.
Я села в одно из кресел, соединенных между собой в цепочку. Кто-то положил мне руку на плечо — я обернулась и увидела женщину, которую мы встретили на пути в Киев. Цветная русская шаль покрывала ее голову и спадала на плечи.
Девочку, над которой они надеялись оформить опеку, усыновила другая семья.
— Французы…
— Сожалею.
— Взяли и младшего брата, ему три годика… теперь дети вместе, им повезло. Нам никогда бы не дали усыновить двоих… а французы, они молодые…
Я крепко прижала ее к себе, она вся дрожала.
Диего примчался, когда зал уже опустел, сел рядом со мной.
— Разве ты не бросил меня?
— Я вернулся.
— Самолет улетел.
— Чьи это кроссовки?
— Той женщины, которая летела с нами. Она мне подарила.
— Зачем?
— Не знаю. У них огоньки зажигаются.
Я надеваю маленькие кроссовки на руки и шагаю по металлическим трубкам сидений, на подошвах загораются огоньки. Диего взглядом следит за этими светлячками. У него усталые глаза, волосы взъерошены, борода растрепана. Достает свою «Лейку»… Я улыбаюсь, топая по креслу руками, одетыми в кроссовки.
— Так, значит, это правда… — шепчет он.
— Что?
— Что жизнь, как и фотография, разговаривает светом… Знаешь, кому мы подарим эти кроссовки?
Он помогает мне встать.
Чувствую в груди толчок, как взмах веника, который, подметая, царапает прутьями.
— Скоро вылетает рейс на Сараево, я пришел тебе об этом сказать.
Полупустой аэропорт, малочисленные пассажиры внутренних рейсов да несколько рабочих. Две-три сумки едут по кругу багажного транспортера, никто их не забирает. Лента конвейера время от времени останавливается. Австралийский оператор с камерой на плече снимает на улице какого-то мужчину. Это таксист дает интервью, прислонившись к своей машине. Худое лицо, типичное для жителя Сараева, — кости, обтянутые кожей, пожелтевшей от никотина. Рядом стоит Гойко, переводит. Увидев нас, он краснеет, мнется в нетерпении и разводит руками, как бы говоря, что оказался случайно втянут в эту историю. Очевидно, ему не нравится то, что приходится переводить.
— …Они сказали, что оставят нам немного земли, столько, чтобы хватило для могил. Вот что они сказали… в нашем парламенте…
— Нигилист хренов… Да пошли они все… — Гойко адресует это таксисту, а заодно и австралийцу. Целует нас, обнимает так, что хрустит грудная клетка. Его длинные вялые руки вдруг становятся сильными, как клещи. — …Красавица и тощий фотограф…
Никто из нас троих и подумать не мог, что мы встретимся этим мартовским утром. Прошло девять месяцев с нашей поездки в Хорватию — срок беременности, срок войны.
Гойко притягивает наши головы к себе, прижимается лбом к нашим лбам. Спрашивает, как мы отважились прилететь.
— Тяжелее оставаться там.
Он обнимает нас снова и снова, я замечаю, что на его медовые глаза навернулись слезы.
— Да, из поэтов тоже иногда льется. — Он делает характерный жест, будто отливает, смеется.
Диего распрямляет плечи, вдыхает полной грудью. Воздух еще холодный, но чувствуется, что уже весна.
Мы идем к машине, Гойко с гордостью демонстрирует нам свою куртку, непромокаемую, «Gore-tex»:
— Немецкая! Поменялся с журналистом из агентства Рейтер.
Он хочет, чтобы мы попробовали, какая она легкая, — снимает куртку прямо на улице, а под ней только майка.
— Она меня спасает, в ней совсем не холодно, даже ночью при минус десяти…
Болтает без умолку, рассказывает о преимуществах ткани «Gore-tex», о литературном журнале, в котором публикуется, о своей работе на радио, куда он нас непременно отведет, там все бойкие, энергичные, головы у них работают быстро, как компьютер. Я смотрю на дорогу, обсаженную липами, на свинцового цвета дома. Почему же мы не приехали сюда раньше? Этот город для нас — спасение. Забраться в него, словно в карман, и чувствовать тепло, идущее изнутри.
Голос Гойко — тягучий, как смола. Он рассказывает, что в Сараево приехало много журналистов, проводится Международная конференция по Боснии и Герцеговине под эгидой Европейского сообщества, что он снова стал подрабатывать переводчиком, как во время Олимпиады.
Диего спрашивает о войне. Гойко выбрасывает окурок из окна.
— Весь мир на нас смотрит, у нас ничего не случится.
В кафане около рынка Маркале, куда он нас привез, играет боснийский блюз. Гойко снова курит, лицо у него, пожалуй, немного опухшее. Он наклоняется и целует мою руку, лежащую на столе. Диего оставил на лавке фотоаппарат — Гойко подтягивает его к себе, качает головой, — у Диего все та же заслуженная «Лейка», которой он снимал те давние репортажи.
В этом баре над лавкой, где мы сидим, висит первая фотография Диего: мы с Гойко в обнимку… он поднял руку, развел указательный и средний пальцы — буква «V» перед нашими смеющимися лицами.
— Вы все еще любите друг друга? — шепчет мне Гойко.
— Да, — отвечает Диего.
— Жаль.
Выходим на морозный воздух. Люди заняты обычными делами. Лавки Башчаршии открыты — белые туники с расшитыми золотом краями, горы специй, медной посуды.