Бог Мелочей - Арундати Рой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Амму ощутила усталость от собственнического обращения детей. Ей захотелось вернуть свое тело себе. Это было ее тело. Она сбросила с себя детей, как лежащая сука сбрасывает щенков, когда они ей надоели. Она села на кровати и собрала волосы в пучок на затылке. Потом спустила ноги на пол, подошла к окну и отдернула шторы.
Косой предвечерний свет затопил комнату и осветил близнецов на постели.
Они услышали, как за Амму щелкнул замок в двери ванной.
Щелк.
Амму посмотрела в длинное зеркало, висевшее на двери ванной, и ей привиделся в нем призрак будущего, явившийся насмехаться над ней. Морщинистая кожа. Седина. Слезящиеся глаза. Вышитые крестиком розочки на вялой, дряблой щеке. Вислые, иссохшие груди, похожие на утяжеленные носки. Внизу, между ног, застарелая сушь, белизна безжизненных волос. Реденьких. Ломких, как прессованный папоротник.
Отслаивающаяся чешуйками, осыпающаяся, как снег, кожа.
Амму содрогнулась.
В жаркий предвечерний час – с леденящим чувством, что Жизнь Прожита. Что ее чаша доверху полна пылью. Что воздух, небо, деревья, солнце, дождь, свет и темнота – все это медленно превращается в песок. Что песок забьет ее ноздри, рот, легкие. Что он затянет ее вниз, оставив на поверхности лишь круговую воронку, похожую на те, что делают крабы, зарываясь в песчаный берег.
Амму разделась и подсунула красную зубную щетку под одну из грудей, чтобы посмотреть, удержится она или нет. Не удержалась. На ощупь ее кожа была тугая и гладкая. Под пальцами соски наморщились, потом затвердели, как темные орешки, натягивая мягкую кожу грудей. Тонкая линия волосков шла нежным изгибом от пупочной лунки к темному треугольнику лобка. Как стрелка, указывающая направление заблудившемуся путнику. Неопытному любовнику.
Она распустила волосы и повернула голову, чтобы увидеть, на какую длину они выросли. Они струились вниз волнами, завитками и непослушными курчавыми прядями – внутри мягкие, снаружи пожестче – к тому месту, где ее узкая, сильная талия начинала расширяться, переходя в бедра. В ванной было жарко. Ее кожу усеяли алмазики пота. Они постепенно росли и стали стекать вниз. Пот струился по впадине ее позвоночника. Она окинула критическим взглядом свои округлые, полные ягодицы. Не слишком крупные сами по себе. Не слишком крупные per se (как, без сомнения, выразился бы оксфордский выпускник Чакко). Казавшиеся крупными только потому, что вся она была очень стройная. Они принадлежали другому, более чувственному телу.
Под каждой из них, бесспорно, зубная щетка удержалась бы. А то и две. Она громко засмеялась, представив себя идущей по Айеменему в чем мать родила с торчащими из-под обеих ягодиц пучками разноцветных зубных щеток. Но быстро оборвала себя. Она увидела, как струйка безумия вырвалась из бутылки и, вне себя от восторга, начала с кривляниями носиться по всей ванной.
Безумие тревожило Амму.
Маммачи говорила, что оно нет-нет да и проявлялось в их семье. Что оно налетало на людей неожиданно, беря их врасплох. Что была такая Патиль-аммей – матушка Патиль, – которая в шестьдесят пять лет принялась раздеваться и бегать нагишом по берегу реки, распевая песни рыбам. Что был такой Тамби-чачен – братец Тамби, – который каждое утро копался в своем кале вязальной спицей в надежде найти золотой зуб, который он не один год уже как проглотил. Что был такой доктор Мутачен, которого забрали с его собственной свадьбы в смирительной рубашке. Чего доброго, потом будут рассказывать: «А была еще такая Амму – Амму Айп. Вышла за бенгальца. Потом совсем спятила. Умерла молодой. В какой-то паршивой дыре».
Чакко говорил, что большое количество психических болезней среди сирийских христиан – это плата за Инбридинг. Маммачи говорила, что ничего подобного.
Амму взяла руками свои тяжелые волосы, обмотала ими лицо и принялась смотреть в щели между прядями на лежащую впереди дорогу к Старению и Смерти. Как средневековый палач, глядящий на жертву сквозь раскосые глазные прорези черного остроконечного капюшона. Стройный обнаженный палач с темными сосками и возникающими от улыбки упругими ямочками. С семью серебристыми растяжками от пары двуяйцевых близнецов, рожденных ею при свете свечей среди сообщений о проигранной войне.
Не столько то, что лежало в конце дороги, страшило Амму, сколько сама эта дорога. Ни столбов, отмеряющих путь, пройденный по ней. Ни деревьев, высаженных вдоль нее. Ни крапчатых лиственных теней, осеняющих ее. Ни туманов, окутывающих ее. Ни птиц, парящих над ней. Ни поворотов, ни изгибов, ни виражей, способных хотя бы отсрочить ясное видение конца. Это наводило на Амму ужас, ведь она была не из тех, кто стремится знать будущее. Слишком уж она его боялась. Поэтому если бы ей даровали исполнение одного маленького желания, это желание было бы – Не Знать. Не знать, что сулит завтрашний день. Не знать, где она будет через месяц, через год. Десять лет подряд. Не знать, куда повернет дорога и что окажется за поворотом. А между тем Амму знала. Или думала, что знает, и это было ничем не лучше (потому что если ты во сне ела рыбу, это значит, что ты ела рыбу). И то, что Амму знала (или думала, что знает), пахло едко-пресными уксусными парами, поднимавшимися из цементных чанов «Райских солений». Парами, что губят молодость и травят будущее.
Окутанная собственными волосами, Амму приникла к своему отражению в зеркале ванной и попыталась заплакать.
Жалея себя.
Жалея Бога Мелочей. Жалея присыпанных сахарной пудрой близнецов-акушеров.
В тот предвечерний час – пока в ванной комнате шушукались судьбы, намереваясь роковым образом изменить путь непостижимой женщины, матери близнецов; пока на заднем дворе у Велютты их ждала старая лодка; пока в желтой церкви собирался родиться летучий мышонок – в материнской спальне Эста стоял на голове, утвердив ее на заднице у Рахели.
В спальне с синими шторами и бьющимися в оконные стекла желтыми осами. В спальне, чьи стены скоро станут поверенными мучительных секретов.
В спальне, где сначала Амму запрут, а потом она запрется сама. В спальне, дверь которой обезумевший от горя Чакко вышибет через четыре дня после похорон Софи-моль.
– Вон из моего дома, пока я все кости тебе не переломал!
Мой дом, мои ананасы, мои соленья.
Не один год после этого Рахели будет сниться одно и то же: толстяк без лица стоит на коленях рядом с трупом женщины. Выдирает волосы. Крошит все кости тела. Вплоть до самых маленьких. Пальцы и все прочее. Слуховые косточки трескаются, как хворост. Крак-крак – мягкий звук ломающихся костей. Пианист, убивающий фортепьянные клавиши. И белые, и черные. Рахель (хотя потом в Электрокрематории она воспользуется потной скользкостью, чтобы выкрутить ладонь из руки Чакко) любила обоих. И пианиста, и пианино.
И убийцу, и труп.
Пока он крушил дверь, Амму, чтобы унять дрожь в пальцах, подшивала концы ленточек Рахели, которые вовсе в этом не нуждались.