Книга ночей - Сильви Жермен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Никто больше не поминал Микаэля и Габриэля. Никто не знал, а главное, не желал знать, что с ними стряслось. Достаточно было и того, что они вступили в «Шарлемань» — эту фашистскую дивизию — и предали свою родину, свой народ. О них больше не говорили, их раз и навсегда вычеркнули из семейной хроники и забыли, как будто они и не рождались на свет, — словом, они разделили судьбу всех подобных отщепенцев. Что же до их брата Рафаэля, то и о нем почти ничего не было известно, если не считать странных слухов, пришедших издалека, почерпнутых из газет.
Рассказывали, будто однажды вечером, в начале мая, в Нью-Йорке, он вдруг лишился голоса и рассудка. Это произошло во время оперы «Орфей» Монтеверди, где он исполнял партию Эсперанцы. Говорили, что никогда еще голос его не был настолько чист и мелодичен, как в тот вечер. А главное, он звучал так душераздирающе скорбно, что и слушатели, и музыканты, и другие певцы на сцене и за кулисами в какой-то момент замерли, почти задохнулись, и в зале воцарилась гробовая тишина. И Орфей, также потрясенный до глубины души, скорее прокричал, чем пропел, голосом, в котором звучало рыдание, свое знаменитое «Dove, ah, dove te'n vai…»,[12]после того, как Эсперанца, готовясь исчезнуть, закончил свою арию словами:
Lasciate ogni speranza, voi ch'entrate.
Dunque, se stabilito hai pur nel core
Di porre il pie nella citta dolente,
Da te me'n fuggo e torno
A l'usato soggiorno.[13]
И всем присутствующим почудилось, будто сейчас тенор-альтино и вправду исчезнет прямо на их глазах, выйдя из роли и обернувшись тем самым Эсперанцей, которого воплощал на сцене. Он как будто уходил в ад впереди Орфея, готовый прежде него проникнуть в Город скорби и праха. Но никто не мог бы сказать, какую Эвридику и в каких областях невозможного, невидимого будет он разыскивать там.
Он пронесся сквозь пространство, сквозь тела людей и исчез. Ибо его голос, слишком высоко взлетевший, слишком неистово прозвучавший, покинул его. Рассказывали еще, что с того самого вечера, когда он утратил голос и рассудок, он бродит, нищенствуя, по окраинам Нью-Йорка — беловолосый нищий с кроткими розовыми глазами, с вечно открытым и вечно немым ртом, с видом сомнамбулы, — а за ним по пятам бегут два огромных пса, один черный, как смоль, другой светлый, как солома, взявшиеся неизвестно откуда.
Но и голос Рафаэля тоже сделался бродячим, как он сам. Он странствовал по всему свету, по городам и весям, перелетая через моря, леса и поля таким легким, почти беззвучным дуновением, что никто и не вслушивался в него — кроме тех, чья память была обожжена огнем, уста замкнуты безмолвием, а сердце надорвано горем. Скорбное дуновение плачущего ветра.
Dunque, se stabilito hai pur nel core
Di porre il pie nella citta dolente
Da te me'n fuggo e torno
A l'usato soggiorno…
Это был даже не голос, а обрывки голоса, череда печальных отзвуков. Он молил, каждой своей неслышной нотой молил о сердце, готовом его выслушать, приютить и согреть.
Dunque, se stabilito hai pur nel core
Di porre il pie nella citta dolente…
И те, что давали ему приют, этому жалобному голосу, неприкаянно скитавшемуся по свету, стоили не больше, чем он сам. То были люди, давно уже открытые всем ветрам, всем безднам и всем безмолвиям. Люди пепла и праха.
Долетел он и до Черноземья. Целые дни напролет он витал над Верхней Фермой, шепча за окнами и у стен, а потом, однажды ночью, проскользнул под дверь, внутрь. Он пролетел по комнатам, поднялся по лестницам, проник в спальни. Но не нашел доступа в сны усталых, забывшихся людей. И только один из них услыхал его. Правда, этот человек не спал, он просто молча сидел на низкой скамье, почти у пола, крепко сжав голову руками.
Голос скользнул вдоль его спины, пронизав ее дрожью, достиг затылка и невнятным шепотком угнездился в голове. Человек вздрогнул, почувствовав, как ледяной холод поднялся от поясницы к затылку, а оттуда ко лбу. Разжав руки, он удивленно поглядел вокруг, точно человек, внезапно пробудившийся от долгого сна.
За окном стояла ночь. Прекрасная, непроницаемо черная и, в то же время, прозрачная ночь, усеянная в высях небесных живыми переливающимися звездами. В комнате было темно. Он прислушался. Но голос больше не звучал, он уже влился в его кровь. Однако ему послышался другой шум, доносившийся из спальни Полины и Батиста. Женский стон. Он медленно встал, утвердился на ногах. Потом разулся и бесшумно покинул комнату. Спустился по лестнице, вышел из дома, прикрыл за собой дверь. Ночь и впрямь была редкостно красива ледяной прозрачной красотой. Войдя в амбар, он принялся искать. Сейчас он лучше, чем когда-либо, видел в темноте. Наконец он вышел, засовывая в карман бумажный сверток. И направился к Лесу Мертвого Эха. Его золотистая тень витала вокруг хозяина. Он шел босиком, с обнаженной головой, в одной полотняной рубашке.
…Da te me'n fuggo e torno
A l'usato soggiorno…
Холода он не ощущал. Холод тек в его жилах вместе с кровью, вместо крови. Он вошел в лес. Здесь царила кромешная тьма, но он явственно видел каждую травинку, каждую чешуйку коры, каждого жучка. Ночь стояла в его глазах. Он отыскал лужайку. Остановился, сел, прислонясь к шершавому выступу скалы. Вынул из кармана бумажный пакетик, развернул его и принялся есть, щепоть за щепотью, красные зерна. Он жевал их до тех пор, пока его рот не окрасился багровой пеной, а к сердцу не подступила тошнота. Потом он упал на бок, головой в мох. Он лежал среди влажных листьев и засохших ветвей, и по лбу его струился пот.
Женщина встает из сплетения корней.
На ней платье цвета спекшейся крови. Красной крови, ржавой крови.
Она покачивает бедрами на ходу.
Он видит ее со спины.
Он не видит ничего, кроме нее; она загораживает ему весь вид.
Он видит только это — ее бедра, и впрямь великолепные; они маняще колышутся при ходьбе под кроваво-красной тканью, которая мягко струится, подчеркивая их изгибы.
Она опускает руки в карманы, роется,
достает разные вещи.
Множество вещей,
которые выбрасывает на ходу.
Здесь ленты, ключи, серебряные приборы, подсвечники, зеленые и лиловые шарики, женские волосы, перчатки, фрукты, женские туфли, серпы.
Столько вещей, и, однако,
карманы красного платья по-прежнему кажутся пустыми.
Женщина продолжает бросать вещи