Эдинбургская темница - Вальтер Скотт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Это ее дело, — думал он. — А мое дело — дать ей опомниться и выступить со своими показаниями, будь то ложь или правда — valeat quantum»[62].
И он начал с незначащих вопросов, на которые можно было отвечать, не раздумывая.
— Вы, кажется, приходитесь сестрой обвиняемой?
— Да, сэр.
— Родной сестрой?
— По отцу, сэр.
— Совершенно верно; и вы как будто на несколько лет старше ее?
— Да, сэр. — И т.д.
Когда защитнику показалось, что эти предварительные вопросы помогли свидетельнице несколько освоиться с обстановкой, он спросил, не замечала ли она перемен в своей сестре к концу ее пребывания у миссис Сэдлтри.
Джини отвечала утвердительно.
— И она, конечно, сказала вам о причине, не правда ли? — спросил Фэрброзер вкрадчивым голосом.
— Сожалею, что вынужден прервать моего собрата, — сказал обвинитель, подымаясь с места. — Не кажется ли суду, что это — наводящий вопрос?
— Если этот вопрос ставится на обсуждение, — сказал председатель, — его нельзя обсуждать в присутствии свидетельницы.
Надо заметить, что шотландские адвокаты не допускают задавания свидетелям вопросов, которые хотя бы в малейшей степени подсказывали им желаемый ответ. Эта щепетильность, продиктованная самыми лучшими побуждениями, доводится иной раз до нелепости, хотя ловкому адвокату удается обычно обойти это затруднение. Так поступил и Фэрброзер.
— Не будем тратить время понапрасну, ваша милость; если обвинитель возражает против формы моего вопроса, я задам его иначе. Скажите, свидетельница, когда вы заметили нездоровье вашей сестры, спрашивали ли вы ее о чем-либо? Не спешите, подумайте.
— Я спрашивала, что с нею, — сказала Джини.
— Отлично; не спешите; а что она ответила на это?
Джини молчала, смертельно побледнев. Она молчала не потому, что хоть на миг поколебалась в своем решении, но лишь потому, что медлила погасить последнюю искру надежды, какая еще оставалась ее сестре.
— Успокойтесь, свидетельница, — сказал Фэрброзер. — Я спрашиваю, что ответила сестра на ваш вопрос.
— Ничего, — сказала Джини тихо, но так внятно, что ее услышали в дальнем конце зала — такая напряженная тишина воцарилась в ожидании ее ответа.
Лицо Фэрброзера вытянулось; но с находчивостью, одинаково важной на войне и в суде, он тут же подхватил:
— Ничего? Ну, да, вероятно, она ничего не ответила в первый раз; а когда вы спросили еще раз, неужели она ничего не сказала?
Тон вопроса явно указывал свидетельнице на всю важность ее ответа; но она и без того знала об этом. Теперь она ответила уже без промедления:
— Увы! Она так ни слова и не сказала мне.
По залу пронесся глубокий вздох, а вслед за ним раздался мучительный стон несчастного отца. Надежда, за которую он до тех пор все еще бессознательно цеплялся, рушилась; и почтенный старик упал без чувств к ногам дочери. Подсудимая отчаянно забилась в руках стражников.
— Пустите! — кричала она. — Пустите меня к нему! Он умер! Умер! Это я, это я его убила! — Этот крик безумного горя долго еще звучал в ушах всех слышавших его.
Но Джини даже в страшную минуту общего смятения не утратила твердости, присущей высоким и чистым душам.
— Это мой отец — это наш отец, — кротко повторяла она тем, кто пытался оттеснить ее, и, склонясь над стариком, принялась растирать ему виски.
Судья, несколько раз утерев глаза, распорядился, чтобы старика перенесли в смежную комнату и оказали ему необходимую помощь. Подсудимая долгим, тоскливым взглядом проводила отца, которого на руках вынесли из зала, и сестру, медленно шедшую за ним. Но когда они скрылись из виду, она, казалось, обрела в своем одиночестве нежданные силы.
— Теперь самое худшее позади, — сказала она и, обратившись к суду, добавила твердым голосом: — Милорды, если вам угодно продолжать, мучения мои, быть может, наконец окончатся.
Судья, который — к чести его будь сказано — разделял общее волнение, удивился, когда подсудимая напомнила ему о его обязанностях. Он осведомился, нет ли еще свидетелей у защиты. Фэрброзер с унылым видом заявил, что он кончил.
Тогда слово взял обвинитель. Он сказал, что глубоко сожалеет о тяжелой сцене, которой все были свидетелями. Но таковы неизменные плоды преступления: оно несет горе и гибель всем близким преступника. Напомнив вкратце обстоятельства дела, обвинитель показал, что все они подходят под статут о детоубийстве. Защитнику Юфимии Динс не удалось доказать, что она сообщила сестре о своем положении. Что касается лестных отзывов, полученных обвиняемой, то, к сожалению, именно девушка с незапятнанной репутацией, дорожа ею и страшась позора, скорее решается на детоубийство. Что ребенок умерщвлен — в этом нет сомнения. Сбивчивые и путаные показания обвиняемой, ее многократные отказы отвечать там, где искренние признания, казалось, были бы в ее интересах, — все это не оставляло сомнений относительно судьбы несчастного младенца. Трудно сомневаться и в причастности матери к преступлению. Кто еще мог иметь мотивы для столь бесчеловечного поступка? Вряд ли это мог быть Робертсон или его доверенная — повитуха, принимавшая ребенка, — разве только с ведома роженицы и для спасения ее репутации. Впрочем, закон не требует прямых доказательств убийства или причастности к нему обвиняемой. Смысл статута заключается именно в том, чтобы довольствоваться известными косвенными уликами вместо прямых, которые в подобных случаях часто невозможно добыть. Пусть же присяжные внимательно ознакомятся и с самим статутом и с обвинительным актом. Они убедятся, что он, обвинитель, вправе требовать решения — «виновна».
Фэрброзер возлагал все надежды на показания Джини и теперь мало что мог добавить. Однако он еще не хотел сдаваться и мужественно продолжал отстаивать явно проигранное дело. Он решился указать на чрезмерную суровость статута, под который подвели дело Эффи.
— Во всех других случаях, — сказал он, — от обвинителя прежде всего требуются неопровержимые доказательства преступления, так называемый corpus delicti[63]. Но этот статут, изданный, конечно, под влиянием справедливого негодования и с благою целью пресечь столь гнусное преступление, как детоубийство, сам может привести к злодеянию, не менее страшному, а именно — к казни невинной женщины за преступление, которое, может быть, и вовсе не было совершено. А как можно утверждать факт умерщвления ребенка, когда нельзя даже удовлетворительно доказать, что он родился живым?
Тут обвинитель напомнил, что этот последний факт подтвержден предварительными показаниями самой обвиняемой.
— Показания, данные в состоянии ужаса, близкого к невменяемости, — заметил на это защитник, — не могут быть использованы против показавшего, как отлично известно моему ученому собрату. Правда, признание, сделанное на суде, считается самой веской из улик; ибо, как гласит закон, in confitentem nullae sunt partes judicis[64]. Но это относится именно к показаниям, данным в присутствии судей и под присягою. Что же касается признаний extrajudicialis[65], то все авторитеты во главе с Фаринацием и Матеем сходятся на том, что confessio extrajudicialis in se nulla est; et quod nullum est, non potest adminiculari[66]. Такие показания юридически совершенно недействительны, а следовательно, не могут быть включены в число улик. Если не считать этих показаний, которые и считать нечего, — продолжал он, — у обвинителя нет иных доказательств рождения живого ребенка; а это, по точному смыслу второго пункта статута, должно быть доказано прежде, чем можно предполагать его умерщвление. Если присяжным такое толкование статута покажется чересчур узким, пусть они вспомнят чрезвычайную его суровость, которая не позволяет толковать его расширительно.