Деды и прадеды - Дмитрий Конаныхин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Поедешь?
— Да.
— Когда?
— Как только с работы отпрошусь.
— А он?
— Ничего не скажу. Тётка сказала, что нельзя.
— Господи, Сашенька, помогай тебе Боже, Саша.
— Спасибо, Тамара Никаноровна, — Саша подняла заплаканные глаза. — Спасибо вам за всё.
* * *Через недели три, после работы, Филиппов на кухне жарил рыбу, выловленную по первому льду. Крупные куски щуки, обвалянные в муке, начинали золотиться на большой чугунной сковороде. Рядом в котелке побулькивала картошка. В печурке изредка потрескивали и посвистывали поленья. Поджаренный заранее лук золотился горкой на фаянсовой тарелке, дразнил и заставлял глотать слюнки.
За окном было уже темно.
Филиппов торопился, гадая, вернется ли Саша сегодня. По прикидкам, должна была со дня на день вернуться, и он не хотел, чтобы его хозяйка после долгой дороги готовила ужин сама, поэтому каждый вечер наготавливал ужин. Если хозяйки не было, он относил утром всё наготовленное на работу, угощал бригаду.
Зачем она поехала в Зиновьево, он не знал. Саша сослалась на необходимость привезти зимние вещи, хотя он думал, что больше у неё из зимнего-то и не было. Но Саша говорила, что тётка написала, что дальняя родня из Изместьево привезла спрятанные вещи её мамы.
Он прикрыл сковородку крышкой, сдвинул её на край печурки, заложил чугунные кольца и поставил на место сковороду — доходить на медленном огне. Скоро надо было сливать картошку. Мысли Филиппова всё бродили вокруг да около, то о стройке, то о Саше, какая-то непонятная мысль всё время плавала и ускользала, что-то смутное всё время думалось, неопределённое.
Заканчивался ещё один день его жизни.
Он подошёл к форточке, взял с подоконника папиросы и спички, открыл щель, закурил, выдыхая дым, разглядывая своё отражение в тёмном стекле. Придирчиво осмотрел лоб, узкий нос, скулы, потрогал шрам на подбородке. Слегка улыбнулся своей разноухости — его правое ухо характерно-фамильно оттопыривалось почти перпендикулярно черепу. Если бы он был собакой, то казалось бы, что пёс всё время поднимает одно ухо.
На крыльце внизу отворилась дверь, и кто-то стал медленно подниматься по гулкой лестнице. Матвеевы, соседи, ложились рано, к ним никто вроде не должен был прийти. Может, Саша? Он прислушался, услышал приглушенный тонкими дощатыми стенками разговор. «Саша сама с собой не говорит. Кто-то к соседям всё-таки», — подумал он, делая очередную затяжку.
Но в дверь постучали их условным стуком — раз, раз-два, раз, раз-два.
«Саша!»
Он засуетился, задавил окурок, взял со стола керосинку, побежал к двери, поставил лампу на самодельную полочку у двери, навалился, прижал телом, чтобы открыть тугую задвижку, распахнул дверь.
У порога стояла Саша и смотрела на него каким-то странным взглядом. То ли плакала, то ли смеялась. Лицо её прыгало в тусклом отсвете лампы.
Вдруг его ударило по глазам и нервам. Он опустил глаза и увидел рядом с Сашей широко распахнутые глаза мальчика лет шести, замотанного крест-накрест в шерстяной Сашин платок.
Филиппов окаменел. Он не мог отвести глаз.
Грохотом сердца ударило мгновение, другое, третье, затем наступила полная тишина. Казалось, что было слышно, как скользнула слеза по щеке.
Саша легонько подтолкнула мальчика сзади. Тот покачнулся, сделал полшага к Толе.
— Здравствуй, Толя. Вот твой сын.
* * *Саша и Толя сидели у печурки и смотрели, как ужинает Коля. Мальчик ел с большим аппетитом, налегая на рыбу, которая ему очень понравилась — в челябинском детдоме рыба была редкостью. Он забивал полные щёки, сгребал картошку вилкой, помогал куском хлеба, чтобы больше помещалось на вилке, отдыхал, прожёвывал, с трудом глотал, оглядывался на сидевших сзади взрослых, улыбался.
А Толя только молча улыбался, давай, мол, сынок, ешь, кушай. Его клешни дрожали, он пытался скрыть эту дрожь, непрерывно закуривая, но ломал спички.
Саша, устало прислонившись к стене, полудремала, приходила в себя, впитывала тепло дома. И тихонько рассказывала. А Толя, пряча слёзы в счастливой детской улыбке, слушал и слушал. И не мог насмотреться на сына, который болтал ногами на стуле. Толя смотрел на его руки, на короткий чубчик на стриженой головке, на худые лопатки, на такие разные уши — левое прижато, правое оттопырено.
А Саша рассказывала о письме тётки, которая в письме криком кричала, что Сашины сны вещие. Что у Толи должен быть живой ребёнок. И как стала Саша писать письма в Ленинград, как пришел ей ответ, что он, Толя, Анатолий Миронович Филиппов, умер. И как писала она в ответ, что жив. И как потом закрутилось-завертелось.
— Умер?! — спросил Толя, недоверчиво оглядываясь на дремавшую Сашу.
— Ага. Умер. Однофамилец умер. У тебя на Рубинштейна однофамилец жил, оказывается, — она говорила через силу. — А я написала, они стали проверять, оказалось, что тот на 12 лет старше. От голода.
Она помолчала. Сидела с закрытыми глазами, вспоминала.
— А Колю увезли тут же, прямо через Ладогу перевезли, так получилось, оказывается. Торопились сильно.
— А как поняли, что Коля?
— А просто. У него ж на рубашечке везде, и на трусиках тоже тушью было написано: «Николай Анатольевич Филиппов». Ты же сам мне рассказывал тогда, в поезде.
И Филиппов понял, что Саша не спала тогда, когда он ей всю жизнь свою рассказывал, думая, что она спит.
Он упал на колени, прижался лицом к её ногам, сжимая своими искалеченными руками.
— Ну, Толенька, ну… — проговорила Саша, плача и смеясь. — Ну, хватит. Перестань. Я сейчас как разревусь, всю ночь плакать буду. Ну, Толя, ну…
И она гладила его затылок.
Коля оглянулся, замер.
— Папа?
— Ничего, Николенька. Ничего. Папа устал. Ты кушай, кушай.
— А можно?
— Конечно. Ешь сколько хочешь.
— А я бы ещё съел, только я уже много съел. Мне давит.
— А-а-а, — улыбнулась Саша. — А ты пуговку-то расстегни на штанишках.
— А можно?
— Конечно, можно. Ты же дома.
— Я буду здесь жить? А где я буду спать?
— О, не бойся. Сегодня мы