Жорж Санд, ее жизнь и произведения. Том 2 - Варвара Дмитриевна Комарова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И затем Жорж Санд прибавляет, что, так как на завтра «концерт назначен в 11 ч. утра, что характеризует камбрезиаискую жизнь», то «мне надо пораньше утром встать, чтобы одеть Полину»[242], и радуется тому, что «никто здесь, кажется, и имени-то моего не слыхал, и что поэтому мое присутствие в этом милом городе – одно из наименее неприятных моих появлений в провинции». Посмотрев разные достопримечательности этого городка, вроде одной из знаменитых фабрик, собора, сомнительной картины Рубенса в одной из церквей и увидев пресловутую историческую процессию, оказавшуюся вблизи довольно грязноватой и далеко не точной археологически, путешественницы собирались после второго концерта, назначенного на 17-ое, в тот же вечер выехать обратно, т. к. Жорж Санд уже соскучилась по
своим милым. И письмо заключается наставлениями Соланж «быть умницей» и следующими выпущенными строчками:
«Прощайте, прощайте, прощайте, тысячу поцелуев, и один большой поцелуй дайте за меня Шип-Шипу.
Суббота, вечер.
Воскресенье.
«Я получаю твое милое письмо и вновь чмокаю тебя (je te rebige – простонародное беррийское выражение, часто употребляемое в письмах Жорж Санд и ее друзей). До вторника в полдень».
Осенью этого года Морис поехал, по просьбе Дюдевана, погостить к нему в Гильери, а Жорж Санд отдыхала от своей усердной ночной литературной работы, усиленно предаваясь вместе с Соланж по вечерам занятию шитьем, а днем верховой езде в манеже, как это видно из изданных и неизданных ее писем к Морису от 15, 20, 27 сентября и 8 и 12 октября.
Париж.
«Мы ведем ту же жизнь, что и всегда; я пишу по ночам. Мой роман[243] почти готов. Я сплю утром, днем мы гуляем с Соланж, которая якобы считается еще на каникулах, в ожидании ее полупансиона, а вечером мы работаем иголкой, пока Шопен спит в одном углу, а Роллина плетет какой-то вздор в другом».
В письме от 20 сентября, Жорж Санд дает сыну подробные наставления о том, как следует ездить верхом, не подвергаясь опасности, и рассказывает о разных лошадях, на которых сама она и Соланж ездят в манеже; о фантастических планах Бальзака разбогатеть, открыв секрет разведения голубых роз; о том, что она вместе с Делакруа ходила смотреть мелодраму «Гибель Медузы», и о разных плохих остротах Роллина и Рея. Все это письмо в «Корреспонденции» напечатано с изменениями, и из него выпущены следующие строчки:
...«Я все ночи провожу над «Круговым Путешествием», который близится к концу, а все вечера – над шитьем платьев и починкой разных тряпок с Соланж. Она сделала большие успехи в вязании и приготовляет тебе пестрый кошелек, в самом деле очень хорошенький»...
27 сентября она пишет сыну:
...«У меня были неприятности[244] и ревматизмы, от которых у меня сделался сплин. Моя работа страдала от моих забот, и я ее прервала поневоле, так как настроение духа было слишком мрачное, чтобы заставлять моих героев говорить по-беррийски, и чтобы свернуть шею Исидору Леребуру.[245] Так как лишь благодаря этой работе мы можем жить день за днем, то положение было немного трудное или, вернее сказать, немного плачевное, потому что, хоть и есть друзья, и не испытываешь лишений, но для меня истинное страдание – пользоваться чьей-нибудь помощью»...
8 октября она опять пишет ему же:
«Дорогой Морисушка (Mauricot), уже много, много дней, что я тебе не писала. Это потому, что я была чрезвычайно нездорова и страдала сплином... Я много работаю иглою, и очень мало над своей рукописью, которая еще не окончена, хотя начало уже сдано в типографию»...
12 октября она сообщает Морису, что:
«у меня все еще болит колено, и я совсем хромая. Друзья наши здоровы... Делакруа вернулся. Шопен дает по 5 уроков в день, а я пишу по 8 или 10 страниц в ночь»...
Во второй половине уже приведенного нами Парижского письма Гуцкова мы находим описание вечера, проведенного им в маленькой квартире на улице Пигаль, вполне похожего на вызванную в нашем воображении только что приведенными отрывками из писем Жорж Санд тихую вечернюю картину.
Гуцков попал-таки к Жорж Санд после своего первого неудачного паломничества, попал, благодаря рекомендательной записке Жюля Жанена, и хотя его письмо помечено 10 апреля 1842 г., но вполне уместно привести его именно тут, так как оно не только рисует картину домашней жизни великой писательницы, совершенно соответствующую тому, как в маленьком флигельке жили осенью и зимою 1840-41 и 1841-42 г.г., но и содержит указания на только что упомянутые препирательства с Бюлозом. В ответ на просьбу принять его, Гуцков получил от Жорж Санд следующую записку:
«Вы каждый вечер застанете меня дома. Но если бы вы меня застали в разговоре с адвокатом, или если я буду принуждена поспешно уйти из дому, то не припишите это моей невежливости. Каждое мгновение я подвергаюсь случайностям процесса, который я в данную минуту веду против моего издателя. В этом вы можете видеть одну из черт наших французских нравов, от которой мой патриотизм должен краснеть. Я подала жалобу на моего издателя, который хочет принудить меня телесно написать ему роман в его вкусе, т. е. согласный с его убеждениями. Наша жизнь проходит в самых грустных необходимостях и питается только огорчениями и жертвами. Впрочем, вы вообще увидите черты сорокалетней женщины, которая всю свою жизнь провела не в том, чтобы нравиться своею привлекательностью, а чтобы всех отталкивать своей откровенностью. Если ваши глаза не одобрят меня, то в вашем сердце все-таки найдется уголок, который вы мне уступите. Его я заслужила любовью к правде, той страстью, которую вы почуяли и в моих литературных опытах»...
После этого Гуцков и отправился к Жорж Санд однажды вечером.
«В маленькой комнатке, которую мы бы назвали каморкой, а французы называют «la petite chapelle», величиной едва в десять квадратных футов, Жорж Санд сидела у камина и вышивала. Против нее сидела ее дочь. Небольшое пространство было слабо освещено лампой под темным абажуром. Свету было лишь настолько, насколько нужно, чтобы осветить работы матери и дочери. На угловом диване сидели в густейшей тени два господина, которых мне, по французскому обычаю, не представили. Они молчали, что еще усиливало торжественное, наводящее робость напряжение этих мгновений. Я едва дышал, мне было нестерпимо душно, сердце было сжато страхом. Пламя бледного светильника дрожало, тихо колеблясь, в камине