Ржавчина. Пыль дорог - Екатерина Кузьменко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Интересно, сколько еще нам ворожить? Если б можно было собрать всех чистильщиков да и запечатать одним махом все прорехи в мироздании, из которых лезет непонятное, необъяснимое, не имеющее названия, было бы здорово. Я представил себе, как толпа народу в потертом камуфляже собирается на лесной поляне, окруженной вековыми деревьями, становится в круг, кто-то благообразный и бородатый выходит в центр, воздевая к нему тяжеленный резной посох… Или проще какую-нибудь старую винтовку со склада утащить? Так вот, еще нужны заклинания на каком-нибудь певучем древнем языке, пучки душистых трав, чтобы кидать их в костер.
Не мое совершенно. Моя магия таилась на перекрестках пустынных трасс и в пыльных углах опустевших домов. Мои призраки обычно рассекали на шикарных машинах – или на убитых в хлам грузовиках, – губили автостопщиков, пророчили смерть встречным водителям, и их саваны пахли не погребальными цветами, а бензином и дорожной пылью.
Нет. Даже если от нас зависит чуть больше, чем мы привыкли думать, одними замшелыми заклинаниями делу не поможешь. Пора изобретать что-нибудь новенькое.
Еще бы знать – что.
Рин
Не знаю, откуда взялся обычай украшать ворота кладбища еловыми ветками. Этому должно быть какое-то объяснение, древние наверняка припасли для такого случая примету-другую, но, сколько себя помню, никто так и не смог объяснить, почему нужны именно еловые ветки, а не, скажем, березовые. Не украшение места захоронения и не попытка почтить память усопшего. Скорее уж похоже на защиту живых от ушедших за грань. Может, все дело в том, что еловые ветки колючие? И спросить не у кого.
За оградой кладбище больше похоже на неухоженный парк. Несколько заасфальтированных в незапамятные времена дорожек убегают вглубь территории, но между могил змеятся десятки тропинок. За кустами худо-бедно успевают следить, но к некоторым старым могилам не подобраться. Дэй не выдерживает, достает нож, чтобы срубить несколько самых длинных веток, почти скрывших ближайший к нам невысокий памятник. Я присоединяюсь к нему: от загипсованной левой руки мало толку. Нашим взорам предстает изъеденный дождями серый камень и черно-белая фотография женщины лет пятидесяти. «Киинара…» – а вот фамилия стерлась, ясно только, что она оканчивалась на «тен». Мы часто забываем о мертвых. Это они о нас помнят.
– Можно поискать в архиве, – говорю я, оттаскивая в сторону срезанные ветки. – У них должны сохраниться старые планы кладбища, там эта могила, скорее всего, отмечена.
– Да все приводить в порядок надо, – Дэй отирает ладонь о джинсы и прячет нож, – а то некоторые памятники скоро не опознаем. Сама знаешь, как это было: там жену похоронили рядом с мужем, умершим десять лет назад, но не успели поставить нормальный могильный камень, здесь местечко по большому блату вышибли полуофициально. Документация – это большая ложь, Рин. Очень большая.
Я вдруг задумываюсь о том, что сам Дэй вполне мог быть официально признан умершим. Не знаю, после скольких лет пропавших подростков раньше переставали искать и сдавали дело в архив, да и архивы те наверняка стали пылью с началом Ржавчины. Но от самой мысли, что кто-то посмотрел на фотографию черноволосого мальчишки, поставил отметку красным карандашом и спрятал папку в коробку с десятком других коротких судеб, становится жутко. Одна галочка против твоей фамилии – и тебя уже нет в живых, хотя ты дышишь и ходишь по земле.
– Но тебе удалось ее перехитрить, да?
– Ничего хитрого в этом не вижу, – Дэй улыбается, ломая зловещую иллюзию. – Все как в сказках: смени имя – и станешь другим человеком, а погоня пойдет по ложному следу. Это не смерть, Рин. Прежнее имя, документы, прошлое… Это шелуха. Змея сбрасывает кожу, но при этом остается змеей. И у меня нет никакого желания изживать в себе пацана, читающего приключенческий роман на замусоренном пляже. У меня его мечты, его привычки, его шрамы. Хотя нет, шрамов теперь побольше. Идем дальше? Нас ждут.
Это не метафора. Действительно ждут.
Сколько лет этой липе? Возможно, ее посадили еще при основании кладбища. Сейчас она почти сбросила листву, и тонкие ветви, будто прорисованные на бледном осеннем небе, качает ветер. Нам сюда.
У корней липы – девять могил, девять одинаковых памятников, как в воинских мемориалах. Нижние ветки осторожно прикасаются к серому камню – так мать гладит по голове задремавшего ребенка, боясь разбудить.
– Привет, ребята, – тихонько шепчу я.
У чистильщиков не бывает настоящих могил – если мы погибаем, наши тела сжигают, а прах развеивают над отвоеванными у небытия территориями. Раньше это было мерой предосторожности, все почему-то боялись, что из «проклятых мест» можно притащить какую-нибудь заразу, а сейчас, по-моему, переросло в ритуал. Не дай боги, однажды людская молва превратит в духов-хранителей поселков, городов, лесов.
Так что все захоронения здесь – кенотафы. Но они все равно нужны людям. Наверное, даже не столько живущим сейчас – они помнят и так, – сколько тем, кто придет после нас.
– Привет, Лайса, – Дэй склоняется над могильной плитой, отбрасывая с нее сухие листья.
Лайса Найе. Старинное имя – так могли бы звать героиню сентиментального романа – и чуть ли не самая распространенная в северных регионах фамилия. Вместе звучит так, что хочется произнести в одно слово. Лайсанайе. Лайса-Лягушонок.
Она была похожа на оживший карандашный набросок, сделанный стремительной рукой: хрупкая, почти мальчишеская фигурка, серые большие глаза, пепельные волосы, заплетенные в тоненькие косички. Про себя я называла Лайсу Нарисованной Девочкой. Не помню, кто и за что прозвал ее Лягушонком. Наверное, из-за невысокого роста и «лесного» камуфляжа, который всем нам выдавали. Было у нее еще одно прозвище, которое Лайса не слишком любила, – чудо в берцах. К началу Ржавчины ей уже исполнилось девятнадцать, но из-за своей хрупкости она казалась младше. Да и вообще принадлежала к породе вечных детей. Наверное, поэтому мне хотелось ее опекать.
Самая страшная смерть на моей памяти. Из очередного рейда – это была вылазка на гидроэлектростанцию – Лайсу принесли на плащ-палатке бойцы. Бледная, осунувшаяся, она поминутно захлебывалась кашлем и сплевывала окрашенную черной дрянью тягучую слюну.
– Там камень был, черный, мне по пояс, Рин, представляешь? Из-за него все в каком-то дерьме вроде черного инея. Я хотела его с места своротить, а он таять под руками начал. Я тогда нажала покрепче – и он совсем растаял, ничего не осталось. Там теперь чистое место, совсем чистое. Я, когда поправлюсь, тебе покажу.
Злой камень, но я сильнее, а?
Место и правда оказалось чистым, и с большими предосторожностями электростанцию удалось запустить. Вот только Лайса так и не показала мне, где нашла «злой камень». Она умерла через несколько дней после рейда, так и не выкарабкавшись из зыбкого беспамятства. Негромкий вскрик – скорее удивления, чем боли, – и вытянувшееся на лежанке из веток худое тело.
Разросшийся рабочий поселок возле электростанции все чаще называют Лайсой, но мне при этом все равно вспоминаются коротенькие пепельные косички и замызганные фенечки на тонких запястьях.