Очень сильный пол - Александр Кабаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Господа, я вынужден сделать официальное заявление после безответственного…»
…а, мать их, переводчик заглушает!..
«…никаких незаконных операций… правительство демократической России… отношения, установившиеся между Данией и нашей страной… благодарю вас».
Он выключил телевизор. Все же это не бред, подумал он, все это было – их приезд вечером, сволочь Сашка, разговор с Журавским, пресс-конференция. Жизнь кончилась, уже ничего нельзя исправить, как после смерти, подумал он. Ну и слава богу. В конце концов, тут, в Христиании, он видал мужиков и постарше, живут как-то. И наверняка далеко не у всех порядок с документами. Если бросить пить – а на что будешь пить-то? вот и хорошее следствие нищеты, – печень восстановится довольно быстро, а прочих органов может хватить надолго. Наконец отпущу косицу, давно хотелось.
Только две мысли вызывали нестерпимую боль – о ней и о собаке. Разговор с Журавским вспоминался уже вполне спокойно. Ну, допустим даже, что и было… А, черт! Ну трахнулась. Чепуха. Он прислушался к себе – действительно, представлять это было почти терпимо. Невозможно было терпеть другое: сознание, что уже никогда, никогда в этой жизни она не примчится, задыхаясь, на Преображенку, не проскочит в ванную, не выйдет оттуда в его рубахе, достающей ей до колен, не мелькнут из-за отошедшей полы еще мокрые волосы, русые, почти не скрученные в кольца… И Лелька, милая Лелька не подляжет к ним!
Надо лететь в эту, как ее, в Пальму, подумал он – и заснул.
Он не слышал, как по пахнущей дезодорантами лестнице поднялись трое, как один из них вставил отмычку в дверь Яновой квартиры, долго и безуспешно крутил – пока не открылась дверь на этаж выше и не послышались тяжелые шаги толстой соседки Яна, вдовы знаменитого копенгагенского архитектора, не слышал, как ссыпались все трое вниз, захлопали дверцы «пежо», и, когда машина тронулась, один из взломщиков, почти не двигавший правой рукой, сказал тому, кто действовал отмычкой: «Ну, хрен с ним, Коля. Сам здесь с голоду сдохнет… Теперь-то наших здесь и без него – девать некуда… мудило».
Он не слышал ничего, он спал первым сном после окончания жизни.
* * *
Новость она услыхала утром, в лифте, но сначала не поняла, о чем и о ком идет речь.
– Приложил, в общем, он всех наших здорово, – сказал малознакомый ей парень, кажется, редактор из издательского отдела, другому, вовсе ей не знакомому, продолжая, видимо, рассказ.
– И что же теперь? – почему-то понизив голос, спросил незнакомец.
– Останется, – твердо ответил редактор, – что ему здесь делать…
Они оба засмеялись и замолчали, переживая рассказ. Она вышла на своем четвертом и оглянулась – мужчины смотрели ей вслед, но тогда она не поняла почему и вошла к себе в комнату довольная: все-таки эти узкие брюки по совсем новой моде она еще может себе позволить…
Через полчаса все объяснил муж. Позвонил, сказал веселым, совершенно несвойственным ему обычно голосом:
– Ну, ты уже знаешь, конечно? – И, не дожидаясь ее ответа, продолжал: – У нас ребята возмущаются, матом его несут, считают, что всем нам, делу вообще, он повредил, что все его откровения на руку только патриотам из Института славянской истории. А я считаю, молодец, мужественный мужик, а то ваш Плотников с Журавским одурели совсем, почище прежних цековских академиков…
– Я не понимаю, о чем ты говоришь, – перебила она, уже почти понимая, уже поплыв, уже теряя дыхание. – Кто возмущается? Кто молодец?
– Ты не знаешь?! – искренне изумился муж. – Да этот же… приятель твой! Вчера днем собрал прессконференцию, рассказал, что Журавский, Плотников и этот ваш с ними… сапог… приехали туда с главной целью деньги партийные выручить. Скандал! Ночью, оказывается, все голоса передавали. А сегодня уже и в наших газетах есть… Говорят, сразу после пресс-конференции он ушел из гостиницы – и с концами.
– Ага, – сказала она, не слыша своего голоса, – молодец.
И повесила трубку. Вчера, после его звонка, она часа два сходила с ума, будь проклята эта Венеция, обернувшаяся вот чем! Тогда, два года назад, конгресс казался таким привлекательным, ее впервые включили в команду столь высокого уровня, в конце концов, это было ее профессиональным признанием… И вот теперь расплачивается, и хоть было бы за что… Но постепенно успокоилась. Ну ладно, не первая же их ссора, он и раньше ревновал ее страшно, особенно к начальству, липнувшему, надо признать, действительно постоянно: любят старички пухленьких и светленьких. Вернется – помиримся, а может, и сам к вечеру опомнится, а завтра снова позвонит… Но в начале одиннадцатого вдруг остро закололо в груди, стала задыхаться, девочки заволновались – ой, вы вся прямо красная, может, у вас давление? – она им казалась вполне инвалидного возраста. И до самого вечера кружилась голова, а ночью не спала ни минуты, думала – из-за жары…
Потом в комнату стали одна за другой заглядывать подруги и просто знакомые, пытались рассказать услышанные по радио и вычитанные в газетах подробности, она поняла, сколько же народу на самом деле знало об их отношениях. В буфет, конечно, не пошла, вместо этого по прожаренному солнцем стеклянному переходу на уровне третьего этажа перебралась в новый корпус, зашла в библиотеку, взяла еще не разобранные утренние газеты, стала искать сообщения, прочла в одном месте, в другом… И все поняла.
Бедный, несчастный ее мальчик! Испуганный, затравленный этими негодяями – может, действительно приезжали к нему домой, что-то требовали? Довели до того, что ему показалось, будто убил этого засранца Сашку Кравцова, а тот вон, живехонек, отвечает в Копенгагене на вопросы нашего корреспондента: «Это не более чем фантазии довольно талантливого, будем справедливы, но неуравновешенного и легкомысленного человека…»
Да еще и от ревности потерял окончательно рассудок… Что же он пережил, если решился… Для него это же все равно что самоубийство, она знает… Журавский, тварь, подонок!.. И ничего, ничего она теперь не сможет сделать…
Она почувствовала взгляд – от соседнего столика на нее смотрела Валя, секретарша Плотникова, воспользовавшаяся отсутствием хозяина и заглянувшая полистать «Бурду». Она попыталась улыбнуться этой незлой девке и вдруг почувствовала, что уже давно плачет, слезы текут по щекам, размывая и без того подтаявший от жары грим. Хороша же она сейчас… Валя встала, быстро подошла вплотную, быстро вытащила из кармана узейшей и короткой джинсовой юбки бумажную салфетку.
– На, вытрись, – сказала тихо. Всем в Институте, кроме самого Феди, говорила она «ты», не различая ни возраста, ни положения. Было ей не то тридцать, не то сорок, и никто, кроме подружек-машинисток, не знал о ней ничего. – Вытрись, вытрись… Еще наладится. Теперь еще и не такие возвращаются. Время пройдет – еще встречать будут, как космонавта. Парень, конечно, хороший, плакать стоит. Только на Федю он зря попер, я так считаю. Федя – человек, вы никто не знаете его…
А еще через два дня вернулась вся делегация, все, кроме него. Она сидела безвыходно в комнате, раза по три в день пила какие-то таблетки, добытые великой Ленкой, от таблеток немного кружилась голова и плавали строчки, но можно было жить. Институтские собирались вокруг Кравцова, выпытывали подробности, Сашка хмыкал: «Ептмать, тоже, новый диссидент нашелся… Просто решил там сразу выбиться в люди, да там теперь не больно с такими носятся…» Плотников в Институте почти не появлялся, видно, хватало хлопот в больших кабинетах, где утрясались последние проблемы с организацией Академии. На доске приказов вывесили объявление, что последняя зарплата будет в июле, вместе с ней всем, кроме тех, кто к тому времени уйдет переводом в другие организации, будет выдано выходное… Что значит «другие организации», все понимали – Академия. Заглянул Юра Вельтман, поздоровался с поцелуем, потоптался, поулыбался, повздыхал – видно, даже на его безоблачные небеса донеслись какие-то слухи. Вдруг решился, сказал: