Антология русской мистики - Аркадий Сергеевич Бухов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кощунский был поражен не столько смущением или страхом, сколько сознанием своего физического бессилия и неподвижности. Руки его, будто пораженные параличом, лежали вдоль тела; голова, против воли, упала на грудь, и вся жизнь, казалось, ушла в зрение и слух, чтобы видеть и слышать все, что происходит и, главное, что произойдет в этом мрачном доме, в такой ужасной степени зараженном микробами.
— Микробы!
Это слово мгновенно возвратило ему всю физическую и нравственную бодрость. В нем, в этом слове, заключалась его теория; оно должно было заставить прогреметь его имя и завершить его карьеру. Что значила, что могла значить вся эта театральная, балаганная чертовщина, этот бред больной головы, опьяненной вдыханием плесени и гнили, перед блестящей карьерой там, в шумном богатом городе, на виду всех сверстников и товарищей по науке, в пышных салонах и изукрашенных будуарах, среди женщин, славы, наслаждений, среди всего, что покупается так дорого и для чего нужны деньги, нужна карьера!
И Кощунский выпрямился с силой и гибкостью стальной полосы. Призраки окружали его сплошной стеной; холодное дыхание их охватывало его со всех сторон. По спине неслись холодные токи; глаза застилало темное облако; дыхание прерывалось. Еще несколько секунд — и он мог бы лишиться сознания, отдать себя этой страшной толпе и унестись в ее мир таинственных ужасов.
В приливе чрезвычайного нервного возбуждения, поднявшего на голове его дыбом волосы, Кощунский схватил со стола сверток проволоки магния, зажег эту проволоку на огне свечи и в то же самое время, схватив свободной рукой ланцет, сделал глубокий разрез на руке, державшей проволоку.
Магний вспыхнул ярким, совершенно электрическим по силе и чистоте светом и, почти одновременно, из руки, державшей проволоку, брызнула струя крови, сначала темной, почти черной, но делавшейся все ярче и алее.
Белый, ослепительный свет ярко озарил пустую комнату, в отдаленных углах которой расплывались какие-то дымки и неслись, исчезая в скважинах дверей и окон, голубоватые, будто дымные, струйки. Только одна фигура оставалась на своем месте — фигура старика в коричневом бархатном халате.
Кровь лилась из вскрытой руки доктора тонкой, но непрерывной струей и, с каждым новым мгновением, стихал шум и звон, раздававшийся в его ушах, прояснялись глаза и освобождалось спертое дыхание.
— Теперь немножко свежего воздуха, и отравление излечено, — сказал доктор ясным и твердым голосом. — Кстати, я замечаю, — прибавил он, обращаясь к фигуре старика в халате, — что вы тоже теряете свой цвет и определенность очертаний.
С этими словами Кощунский встал из-за стола и направился к окну, с очевидным намерением открыть его. Дойдя до половины комнаты, он, как бы передумав, вернулся назад.
— Еще один, последний опыт! — сказал он, обращаясь к сидевшей у стола фигуре, очертания и цвета которой были уже не так ярки и резки, как прежде. — Я надеюсь, что вы не посетуете, если я пойду к окну через вас или, вернее, сквозь вас. Как призраку, вам это не будет чувствительно, а для меня это — немалая победа над своими нервами, которые, впрочем, уже почти окрепли.
И он, действительно, твердой поступью пошел прямо на старика. Пройти "сквозь" него ему, однако, не удалось, так как странный фантом мгновенно исчез пред ним и снова возник или материализовался за его спиной.
Кощунский распахнул окно, вдохнул несколько глотков свежего воздуха и, возвращаясь назад, снова увидел знакомое привидение.
— Ну, все равно, — сказал он. — Вы и так пробудете здесь недолго… И вообще, я очень жалею, что вы — лишь призрак моего воображения… и не можете отдать справедливости моей силе и моей теории!
Произнеся эти слова, молодой доктор занялся перевязкой своей пораненной руки. Фигура бледнела и теряла свою кажущуюся осязаемость. Мнимая жизнь ее сверкала лишь в старческих, углубленных глазах.
— О, нет… я могу отдать справедливость и вашей силе, и вашей теории, — заговорил фантом слабым голосом, звуки которого так же угасали, как угасала вся его фигура. — Ваша сила есть, в то же время, ваше бессилие. Что касается вашей теории, то она может показаться новой лишь немногим. Для вас она также не может считаться новой. Она составляет лишь продолжение тех теорий, на которых построено все ваше существование, нравственное и материальное… Вы стремитесь подчинить рассудку то, что должно быть выше его. На все случаи жизни, на всякие движения сердца у вас есть в запасе готовые теории: для чувства любви, для каждого биения сердца, для всякого честного и молодого порыва, для всего на свете. Да, у вас найдется холодная теория, нагло и грубо освещающая и материнскую нежность, и беззаветную страсть молодости, и героическое самопожертвование, и благородную гордость, и горячий патриотизм. Вы, тридцатилетий мудрец, хотите получить от жизни то, что она дает человеку только в глубокой старости, — уверенность опыта и холод рассудка, и в этом заключается ваше бессилие. Вы, холодный эгоист, стремитесь подчинить нравственное существование идее материального, и в этом заключается ваше наказание!
Фигуры старика в комнате больше не было, хотя последние слова еще звучали в воздухе. В окно врывался холодный ночной ветер. На дворе начинало морозить. Кощунский вышел из задумчивости и осмотрелся кругом.
— Кончилось, — сказал он со вздохом облегчения. — Галлюцинации кончились. Моя теория совершенно верна: все дело заключается в отравлении организма миазмами покинутых зданий. Половина второго. Теперь — домой, за работу.
Он методически собрал свои вещи, погасил свечи, зажег фонарь и отправился в обратный путь, аккуратно заперев двери запустелого дома, столь обильно зараженного "микробами галлюцинаций".
Проходя по двору, он зашел в сторожку дворника. Неторопливо сняв с двери висячий замок и найдя сторожа спящим тяжелым, лихорадочным сном, он положил на стол несколько мелких кредитных билетов, вместе с железным замком.
У забора уже стояла его карета, и доктор Кощунский отправился домой записывать свои наблюдения на сеансе номер 51.
Со времени странного вечера, проведенного доктором Кощунским в доме, зараженном микробами, прошло не более двух недель, хотя число, обозначающее год, писалось уже с иной цифрой на конце. Молодой