Полицейская эстетика. Литература, кино и тайная полиция в советскую эпоху - Кристина Вацулеску
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зощенко был самостоятельно приехавшим на Соловки путешественником, к которому советский режим относился с подозрением и по отношению к которому впоследствии инициировал преследования. Вот почему его имя в списке авторов сборника о Беломорско-Балтийском канале до сих пор вызывает удивление у поклонников – зная его характер, скорее ждешь от Зощенко, что тот будет держаться подальше от подобных славословий режиму [Ruder 1998: 79]. Его относительная независимость от литературной элиты в книге не нивелировалась, а даже довольно мастерски использовалась, чтобы добавить официальной позиции убедительности. Зощенко не только явно сторонился писательской компании, занятой коллективным написанием статей; он вообще начал свой текст с признания, что по прибытии в лагерь относился к беломорской святая святых, перевоспитанию, скептически: «Я полагал, что эта знаменитая перековка людей возникла на единственном и основном мотиве – на желании выслужиться, на желании получить волю, блага и льготы» [Горький и др. 1934: 323]. В связи с этим он занялся самыми злостными преступниками, для того чтобы «увидеть подлинные, но может быть скрытые чувства, желания и намерения этих людей» [Горький и др. 1934: 323]. «История одной перековки» построена именно вокруг такого персонажа – Абрама Исааковича Роттенберга. В ходе рассказа о перерождении Роттенберга из рецидивиста в ударника лагеря сам Зощенко переживает трансформацию, которую описывает в покаянно-исповедальной манере тех лет: «Я должен сказать, что в общем счете я чрезвычайно ошибся. И я на самом деле увидел перестройку сознания, гордость строителей и удивительное изменение психики у многих заключенных» [Горький и др. 1934: 323]. Образ Беломорстроя как места перерождения и становления художника, а не только отбывающих заключение, также занимает центральное место в заметке Родченко 1936 года «Перестройка художника». В ней Родченко говорит о трех с лишним сотнях фотографий, сделанных им на Беломорканале, как о поворотной точке своей карьеры, а точнее – поворотной точке в уходе от формализма, который он так яростно обличал:
Гигантская воля собрала сюда на канал отбросы прошлого. <…> Я был растерян, поражен. Меня захватил этот энтузиазм. <…> Я забыл о всех своих творческих огорчениях. Я снимал просто, не думал про формализм. Меня потрясла та чуткость и мудрость, с которыми осуществлялось перевоспитание людей [Родченко 1936: 19].
Рассказывая о собственной эволюции, независимый скептик Зощенко обращается к таким же скептикам, которые могут оказаться среди читателей сборника: «Три предположения могут возникнуть у скептика, который привык сомневаться в человеческих чувствах» [Горький и др. 1934: 342]. Слова Зощенко предполагают возможность раскола среди читателей «Беломорско-Балтийского канала» и само существование среди них сомневающихся, которые ранее задумывались на обозначенную тему и имели наготове аргументы, ставящие советскую догму под здравое сомнение. И тут Зощенко подключает свою литературную ипостась для убеждения скептически настроенного читателя:
Я кладу на весы своего профессионального умения разбираться в людях эти три предположения. И я делаю вывод: Роттенберг… изменил свою психику и перевоспитал свое сознание. <…> И в этом я так же уверен, как в самом себе. Иначе я – мечтатель, наивный человек и простофиля. Вот грехи, которых у меня не было за всю мою жизнь [Горький и др. 1934: 342].
В конце статьи Зощенко шумно провозглашенный собственный авторитет перевешивает рациональную аргументацию педантично перечисляемых скептических теорий. Ликующая интонация этого торжественного финала возвещает о том, что скептицизм развеян под натиском высокопарности. Фигура наблюдателя-скептика, посрамленного успехом советских лагерей, была проработана еще в гимне Днепрогэсу 1932 года [Zorich 1932]. В нем неверующим Фомой выступал Г. Дж. Уэллс, «который выжал из себя лишь скепсис и снисходительную улыбку», когда Ленин показал ему план строительства Днепрогэса:
«Не безумие ли это, заводить речь об электрическом солнце, электропоездах и плугах… на встрече… за чадящей керосиновой лампой и при свечах?» Так рассуждал Уэллс. Этот Фома неверующий, профессиональный мечтатель и фантаст, отказывался верить страстным речам, провозглашавшим наше электрифицированное завтра [Zorich 1932: 16].
И вновь разумные доводы скептика сокрушены пророческим напором. Вопрос, который маниакально повторяется на двух страницах «Днепростроя», – «а что господин Г. Дж. Уэллс, профессиональный утопист, романтик и фантаст, скажет [через лет десять], увидев тысячи электрических солнц, которые сегодня сияют на плане?» [Zorich 1932:21]. Раз Уэллс безмолвствует, автор дает два варианта ответа: «так же снисходительно улыбнется, как и десятилетием ранее», или же «выбросит в печку свои липовые утопии и сожжет их дотла» [Zorich 1932: 21]. Вопрос об обращении Уэллса остается подвешенным, тогда как его уклончивое молчание задевает и провоцирует целую пулеметную очередь агрессивно беспомощных вопросов. Зощенко-скептик, в свою очередь, переживает стремительное и резкое перерождение, не преминув перед этим похвастаться имеющейся у него свободой выражать собственный скептицизм. Скептически настроенным читателям, которые склонны были разделить его позицию, стоит обратить на это внимание. Ведь в сборнике также информируют о судьбе тех скептиков, которые, в отличие от Уэллса, оказались в пределах досягаемости и, в отличие от Зощенко, не изжили свой скептицизм за какую-то страницу текста:
Но и в новом мире все еще встречаются враги. Советская пресса за 1931 год сообщает об авариях и задержках. <…> В научных журналах и на переговорах (как показали недавние донесения) выдвигаются «по сути ненаучные и неверные гипотезы» с целью затормозить и воспрепятствовать прогрессу страны. <…> Это не вооруженные люди, а инженеры, профессора, представители прессы оговаривают и рушат новые проекты. ГПУ проводит массовые аресты среди вредителей, ведь если позволить им продолжать свою деятельность, план может оказаться под угрозой. Тысячи арестованных отправлены в трудовые лагеря [Gorky et al. 1935: 20].
Таким образом, в «Беломорско-Балтийском канале» представлены примеры не только одобрительной реакции на лагерь, то есть сияющих литераторов и делегатов, но и тысячи негативных откликов, вроде полученных от ученых, которых без колебаний определили во вредители только за то, что они высказывались о лагере плохо. Это едва скрытая угроза, направленная на скептически настроенного читателя: скептицизм следует преодолеть в рекордные сроки, или срок придется отбывать самому. Пусть в сборнике изображается некая свобода критического мышления и