Абраша - Александр Яблонский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Михалков, к слову, не самый бесталанный.
– Это точно, только нельзя душу дьяволу продавать. Это аукается. Потом есть один неоспоримый закон – настоящий большой художник не может быть циником. Как бы Эйзенштейн ни прославлял Октябрь, он был искренен, он верил в Великую Утопию – в нее многие верили в двадцатых. Поэтому и создал шедевр. И Михалков, не ко сну будет сказано, начинал – талантливо, вровень, если не посильнее Корнея Ивановича или Самуила Яковлевича. Тогда он не был циником, тогда он только готовился им стать, дозревал, так сказать. Он им стал позже – и тут же кончился как творческая личность. Это – закон. Не он первый, не он последний. Уж лучше бездарью быть, чем талант профукать.
– Ты хотела сказать…
– Что хотела, то и сказала. Даже не профукать, а обменять на возможность барскую руку облобызать и понежиться в дарах этой руки. Для раба – счастье быть обласканным хозяином и счастье верить в искренность своего рабского восторга…
– А по поводу синусоиды ты права. Только вопрос в том, какова амплитуда этой синусоиды: десятилетия или столетия. Ты мыслишь короткими периодами: Чехов – пара десятилетий и Всеволод Вишневский – ещё лет двадцать – новый Пушкин. Нет, так не бывает – столетиями шла Россия к Пушкину и Гоголю. И столетие этот взлет продолжался – до Серебряного века, даже до Шолохова, коль скоро вспомнили этого пьяницу: «Тихий Дон», даже если его Шолохов написал – шедевр. И спад будет долгим. Не одно десятилетие. Нет, гении будут, как они есть и сейчас – живут же в одно время с холуями и, наверное, творят: и Пастернак, и Ахматова, но не они определяют эпоху. Даже не Твардовский.
– Поверь, как только рухнет этот маразм, сгинут твои парфеновы, сафроновы и михалковы.
– Никогда не рухнет, и никогда не сгинут. Это судьба наша и детей наших, и внуков. Только на смену тем, кто имел хоть зачатки таланта, придут те, кому и продавать-то дьяволу будет нечего – похуже Сурова с Бубенновым.
Вечерами мама с папой обсуждали предстоящую подписку, и Кока слышал новые заманчивые имена:
– Брет Гарта надо брать обязательно.
– Но к нему в нагрузку Парфенов. Всего шесть томов.
– Ничего, осилим. Не так много, это тебе не Леонов – всю антресоль занял.
– Потом будет Купер.
– Приложение к «Огоньку?
– А к Куперу – Фурманова присобачат, Шагинян или Горбатова какого-нибудь?
– Сань, мы столько пережили, переживем и это…
«За людей нас не считали, но явился тут Фидель»… Николенька панически испугался: со следующим звуком Эля опять прижмется к нему и почувствует, что происходит с ним, вернее с его «мужским достоинством», которое внезапно рванулось прочь из отведенного ему брючного пространства и было готово преодолеть любое ограничение, любое препятствие… Слава Богу, зашкафное пространство в этот миг было занято его мамой и Герой, и Кока избежал этого позора. Он заметил, что Гера прижимает маму к себе, мама не отталкивает его, но обнимает за шею и рука спортсмена опускается всё ниже и ниже маминой талии. В этот момент песня про лидера кубинской революции закончилась, включили свет, и он увидел папино лицо – взгляд у папы был отрешен, печален, безнадежен. Он смотрел на оплавленные свечи, на синий дымок, неспешно поднимавшийся от погасших свечей, и, казалось, всё происходящее вокруг его не интересует и не волнует. Потом зазвучало что-то быстрое, Кока прыгал – танцевал с мамой, потом Гера с Элей ушли, и они опять остались своей семьей и приступили к раздаче подарков.
Николенька получил белую нейлоновую рубашку. Причем «Made in Poland». Он давно мечтал о ней, и не мог поверить, что теперь он обладает этим сокровищем – немнущимся, легко стирающимся и таким модным. Маме достались любимые духи «Красная Москва» – папа всегда дарил маме этот подарок, а папе – свитер – белый толстый со стоячим воротником. Коке и папе сначала показалось, что это покупной импортный свитер, но потом оказалось, что его связала мама. Тайком. Папа очень обрадовался и сразу же надел его.
– Тебе очень идет.
– Ты угадала: он мне пригодится, – папа вдруг посерьезнел и опять уставился на голубые дымки погасших свечей, печально струившихся к потолку.
– Конечно, пригодится. Я специально старалась, чтобы тебе тепло было, особенно зимой.
– Да я не об этом.
– Сань, перестань. Всё обойдется.
Это был особенный Новый год. В этом году в последний раз к ним приехал из Москвы дядя Сережа. Это был последний Новый год, который они встречали втроем: мама, папа и Николенька.
* * *
Долгое время Сергачев не понимал слов Кострюшкина о том, что «антисоветчина – не самый страшный зверь, не самый главный враг». Для чего, собственно, тогда существует такая мощная организация, с такой отлаженной всепроникающей и всеконтролирующей системой, с таким самым совершенным в мире аппаратом подавления, самыми современными средствами слежения, информации, дознания, изоляции, перевоспитания и наказания, с таким богатым и славным опытом, с такими отборными штатными кадрами и такой многомиллионной сетью преданных негласных сотрудников как в СССР, так и за рубежом, с такой завораживающей репутацией во всем мире? Впрочем, с самого начала своей новой – осмысленной жизни Николай чувствовал, что самоценность Ордена Меченосцев, как выразился когда-то полковник, для него значительно важнее, нежели то, ради чего он – этот Орден – существует, что всегда влекла его именно эта гипнотизирующая сила, притягивает его и делает жизнь наполненной возвышенным содержанием это несокрушимое братство людей, объединенных общим знанием сокрытых для других смертных истин, единством мыслей, воль, поступков, устремлений, незыблемым законом взаимной выручки и поддержки. Сегодня все эти лучшие качества служат одной цели, завтра цель может поменяться, но любая цель – будь то защита социалистического строя или какого другого, этих или каких других, чуть измененных границ, той или иной идеологии, того или иного правительства или партии – всё это есть не цель, а средство, служащее высшей цели – укреплению могущества Ордена, оттачиванию каждой его детальки, совершенствованию мастерства каждого рыцаря, укреплению его традиций и законов.
Эти и подобные настроения смутно бродили в душе Николая, не воплощаясь в конкретное или даже приблизительное словесное оформление. Часто он гнал от себя подобные мысли, вернее – их предвестников, их предчувствия, но они крутились в голове, созревали, ждали малейшего толчка, чтобы отлиться в чеканную формулировку. Подобным толком послужила чуть слышная реплика Кострюшкина во время случайного разговора.
Было начало апреля, снег сошел в том году рано, почки только начинали набухать, но грачи уже осваивались в своих привычных, хотя и промерзших за зиму квартирах, совсем недавно грозно нависавшие массивные сосульки вдруг слились в сверкающие на ярком солнце гирлянды игривой весенней воды, небо смахнуло с города унылую серую пелену и залило слепящей синевой, от которой он проснулся – заблестел иглой Петропавловки, куполом Исаакия, зеркалом прозрачных луж на еще пустынных мостовых, зацокал каблучками дамских туфель, засеребрился детскими голосами, заговорил, засмеялся, зазвенел… Они вышли из серого мрачного здания и на секунду ослепли, зажмурились, прикрывая ладонями глаза, стояли, привыкая к неожиданному буйству света, затем, не сговариваясь, сняли свои головные уборы: Николай – новую фетровую шляпу, полковник – ношеную серую кепку – и, подставляя серые уставшие лица ласковому апрельскому солнцу, пошли, не торопясь, с наслаждением вдыхая вкусный воздух, наполненный ароматами талого снега, теплого подсыхающего асфальта, свежего хлеба… Обогнув массивный гранитный цокольный этаж Большого дома, они прошли через проходной двор с Каляева на Чайковского, а затем по переулку к «Спартаку» – там часть экранного времени отводилась «Повторному фильму», и Кострюшкин иногда выкраивал время, чтобы сходить на какой-нибудь старый фильм. Они постояли около сводной афиши, полковник записал на клочке бумаги: «“Мост Ватерлоо” – среда 20:45». – «Обожаю этот фильм»! Затем прошлись мимо Спасо-Преображенского собора – казалось, что вся малышня Дзержинского района высыпала на прицерковную площадку, облепила мощные жерла трофейных пушек, взятых в турецкую кампанию, установленных дулами вниз, повисла на мощных цепях, соединяющих эти пушки. – «Вот и борись с религиозным дурманом», – беззлобно пошутил Сергачев, и Кострюшкин, улыбаясь, кивнул. Потом мимо Дома Мурузи и детского садика по улице Короленко и Артиллерийскому переулку они вышли к кафе «Уют»: «Кофейку не хотите, угощаю», – предложил Сергачев, но Кострюшкин отказался: «Не хватает, чтобы вы меня угощали. Да я и не пью кофе – давление… Привык к чаю. Это у меня семейное. Дед когда-то чаем торговал. До революции. Спасибо…»