Нюрнбергский дневник - Густав Марк Гилберт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эти слова Дёница разительно отличались от того, что тот же Дёниц утверждал сразу же после ознакомления с предъявленным ему обвинением, назвав его «выдумками американцев».
Потом обвиняемые стали пытаться перещеголять друг друга в том, кто раньше осознал правомерность и необходимость данного трибунала. Отчасти это произошло вследствие моего присутствия, дескать, он — американский офицер, в конце концов, и к его мнению тоже прислушаются. Как бы то ни было — данный спор работал на самовнушение и коллективное внушение, он обнажил скрытое недовольство Гитлером и Герингом.
— Я ничего не имею против этого процесса, — заявил Шахт. — Против чего я возражаю, так это против того, что со мной обращаются, будто я заключенный. Нет, действительно, я не против этого процесса. Я считаю, что нацистская верхушка должна быть разоблачена!
— И я готов принять этот год тюремной изоляции в качестве моего личного вклада в дело разоблачения гитлеровского режима перед немецким народом, — вставил Папен. — Пусть немецкий народ увидит, как его обманули, ему тоже предстоит внести свой вклад в искоренение нацизма.
— Мы должны об этом заявить во всеуслышание, — настаивал Шахт.
— Да, да, конечно, — поддержали его трое остальных обвиняемых.
— Ведь порядочные немцы настроены судить куда строже союзников, — продолжал Шахт. — Но должен сказать, Рузвельт был единственным, кто сумел сразу же распознать намерения нацистов. И только он один никогда не посылал своих представителей на всякие там партийные съезды, никогда.
Дёниц извлек из кармана газету, где были опубликованы отрывки из бесед Рузвельта у камина 17 апреля 1938 года.
— Вот, даже Рузвельт понял, что немцы отказались от демократии вследствие того отчаянного положения, в котором оказались.
Дёниц зачитал слова Рузвельта, где президент США говорил о том, что растерянность, невозможность справиться со сложной ситуацией в экономике, отсутствие надлежащего руководства заставили некоторые нации отвернуться от демократических принципов управления.
— Да, Рузвельт был единственным, кто действительно понимал, куда мы несемся, — повторил Шахт.
Я упомянул одно высказывание Геринга, утверждавшего как раз диаметрально противоположное.
— Ах, чего этот толстяк ни наговорит! — воскликнул Шахт. — Уж к кому-кому, но к нему прислушиваться нечего! Этот языкастый хвастун способен кого угодно выставить виноватым, кроме себя самого!
— Верно, — согласился Папен, — он только и знает, что по поводу и без повода разевать рот, но это ему не поможет.
— Все, на что он способен, так это разбивать витрины, — презрительно усмехнувшись, добавил Нейрат.
2–3 марта. Тюрьма. Выходные дни
Камера Риббентроп. Риббентроп, как обычно, сидел за составлением конспекта своей защиты. Вид у него был неряшливый, чувствовалось, что этот человек запутался. Я решил продолжить обсуждение договора о ненападении с Советской Россией и его нарушение.
Я высказал мнение, что некоторые носятся с теорией, что русские и немцы уже заранее сговорились о разделе Польши при подписании германок-советского договора о ненападении.
— Нет, это не так, — не согласился Риббентроп, как обычно, без особой убежденности. — Поймите, дипломатия — вещь не такая простая, какой иногда может показаться. Естественно, мы брали в расчет возможность войны с Польшей, такая возможность обсуждалась с русскими. Но данный договор был подписан мною и Гитлером на принципе свободного волеизъявления. Конечно, найдутся и такие, кто склонен утверждать, что русские заключали этот договор с учетом своих агрессивных устремлений. Мне об этом ничего не известно, но кое-кто утверждает подобное.
— Но, насколько я могу понять, этот договор был вашей идеей?
— В общем, да… — Риббентроп затянулся трубкой, раздумывая над подходящим контрдоводом. — Но русские предприняли первый шаг, это неоспоримо. — Некоторое время он молча курил. — Да, у них всегда своя манера решать что-либо, это уж точно. (Выражение Риббентропа «это уж точно» служило несомненным признаком его лжи.) Отчего все так верят, что все было оговорено заранее? — спросил он у меня.
— Потому что им кажется подозрительным, что Германия и Россия без каких-либо серьезных разногласий быстро поделили между собой Польшу.
— Да, но русские отхватили себе часть Польши после окончания войны — это уж точно. — Риббентроп снова затянулся дымом и уже не стал предпринимать очередной попытки показать, что это должно было служить подтверждением его лжи. Во мне крепла уверенность, что этот человек деморализован окончательно, что ему сейчас невдомек, звучит ли его ложь убедительно и есть ли смысл вообще в его утверждениях.
Риббентроп продолжал расписывать могущество русских. Тито — человек Коминтерна, утверждал он, Франко столкнулся у себя в Испании с проблемами, и это означает, что к власти придет Хуан Негрин — еще один человек Москвы. Россия, без сомнения, воцарится и в Европе, и в Азии. А может, это и к лучшему, то есть я хочу сказать, что не так уж это было бы и неправильно. Такого рода перемены должны происходить — это уж точно. Россия — огромная мощь. И я не знаю, как Англия будет от нее обороняться. И Америка.
Камера Папена. Папен как раз читал перевод статьи о милитаризме из «Сэтердсй ивнинг пост», перепечатанный одной из немецких газет. Он был весьма удручен, что я не принес ему газет, ибо ему, рассчитывал Папен, после освобождения необходимо быть в курсе всего.
— Да, особенно если вы собрались просветить народ на тему прегрешений нацистских фюреров, — заметил я.
— Вот именно. Это самое главное. Как говорится в этой статье, милитаризм подрывает независимость каждого в отдельности. Он находится в противоречии с христианским учением о человеческом достоинстве.
— И зациклен на ложных идеалах героизма, на в корне неверном представлении о чести и достоинстве — как расстрельные приказы Кейтеля, как расхищение ценностей Геринга. Это по своей сути аморальная позиция, не признающая никаких прав, сводящая все к одной-единственной краткой формулировке — «приказ есть приказ!»
— Вы абсолютно правы, герр доктор, — с нажимом произнес Папен. — Вам не кажется, что будет куда действеннее, если немецкий народ услышит это из уст немца?
Я стал замечать, как Папена охватывала самая настоящая ярость по отношению к милитаризму и его приверженцам — лицо приобретало мефистофельские черты, так было всегда, стоило ему оскалиться и взметнуть вверх брови.
— Это подлое подавление всякого инакомыслия, это презрение всего, что не вписывается в милитаристскую концепцию стойки смирно перед начальством! Это попирание человеческого достоинства! Растление молодежи! Этот народ предстоит перевоспитывать — фундаментально перевоспитывать! Мне кажется, пропагандисты, распространявшие это обожествление милитаризма, виноваты больше всех остальных!
Геббельс вещал: «Мы должны взять на вооружение тактику католической церкви для того, чтобы впечатать наши идеи в голову немецкой молодежи». Да, но как можно вообще ставить на одну доску эту идеологию растлителей с христианским вероучением? Нацистская идеология была противопоставлением всей морали и человеческому достоинству.