Домой возврата нет - Томас Вулф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Правда, на первых порах иные знатоки и любители — счастливцы, причастные к самому зарождению моды на мистера Лоугена, — называли его представление «ужасно забавным». Но это давно устарело, теперь всякого, кто осмеливался определить искусство Лоугена пресным словечком «забавно», немедля сбрасывали со счетов как совершенно некультурную личность. Цирк Лоугена перестал быть «забавным», как только один из самых сведущих газетных обозревателей сделал открытие, что «никогда еще со времен раннего Чаплина искусство трагического юмора не достигало в пантомиме столь несравненных высот».
С этого и пошло, каждый следующий критик воздавал мистеру Лоугену все новые, все более громкие хвалы. За рецензиями в ежедневных газетах появились лестные эссе в более изысканных изданиях, иллюстрированные фотографиями его кукол. Потом к общему хору присоединились театральные критики, и в жертвенном огне сравнительного анализа уже обращались в дым и прах кое-какие явления современной сцены. Ведущим трагическим актерам, прежде чем выступать в роли Гамлета, предлагалось поучиться у клоунов мистера Лоугена.
Всюду разгорелись ожесточенные споры. Два знаменитых критика вступили в хитроумный словесный поединок на столь сверхученом уровне, что, говорят, под конец во всем цивилизованном мире не больше семи человек могли бы разобраться в их заключительных выпадах. Ожесточенней всего спорили о том, что сильнее повлияло на Свинтуса Лоугена — кубизм раннего Пикассо или геометрические абстракции Бранкузи. У обеих теорий имелись пылкие последователи, но под конец все сошлись на том, что решающую роль сыграл все же Пикассо.
Все эти сомнения мог бы разрешить одним только словом сам мистер Лоуген, но слово это так и не было произнесено. Лоуген вообще почти не говорил о переполохе, который сам же вызвал. Как многозначительно указывала критика, ему свойственна была «та простота, что отличает истинного художника — почти детская naivete[2]речи и жеста, проникающая в самое сердце реальности». И вся его жизнь, его прошлое оставались недоступными для пытливых биографов, огражденные той же непостижимой простотой. Или, по определению еще одного критика, «так же, как было почти у всех больших мастеров, по юным годам Лоугена трудно было предвидеть, что он скажет новое слово в искусстве. Подобно всем истинно великим, он развивался медленно и, можно даже сказать, незаметно до того самого часа, когда внезапно явился публике во всем ослепительном блеске».
Как бы то ни было, сейчас слава мистера Лоугена и вправду ослепляла, вокруг него и его кукол возникла в высших эстетических сферах целая литература. На этом создавались и рушились репутации критиков. Посвящен ли человек в тонкости последней моды, — об этом в тот год судили по осведомленности о мистере Лоугене и его куклах. Кто не умел в них разбираться, тот безнадежно отстал от века и достоин всеобщего презрения. Кто умел, того окончательно признавали знатоком по части искусства, и ему мгновенно открывался доступ в круги самых избранных артистических натур. Миру будущего, который, без сомнения, будет населен людьми иной, не столь утонченной и чувствительной породы, все это, быть может, покажется немного странным. Быть может… но лишь потому, что мир будущего забудет, какова была жизнь в 1929 году.
В то милое нашему сердцу лето от рождества Христова 1929-е можно было, глазом не моргнув, признаться, что покойный Джон Мильтон наводит на тебя скуку смертную и вообще он был просто чванный индюк и мыльный пузырь. В ту пору господа критики очень многих объявили мыльными пузырями. Самые храбрые умы современности безжалостно исследовали сияющие всеми цветами радуги репутации таких личностей, как Гете, Ибсен, Байрон, Толстой, Уитмен, Диккенс, Бальзак, — и пришли к выводу, что репутации эти — дутые. Разоблачали все и всех, стирали позолоту, ощипывали павлиньи перья… неприкосновенными оставались только сами разоблачители да мистер Свинтус Лоуген с его куклами.
В последнее время жизнь стала слишком коротка, и уже не хватало времени на многое, что люди прежде отлично успевали. Жизнь стала чересчур коротка, и уже недосуг было читать книгу, если в ней больше двухсот страниц. Что до «Войны и мира»… да, без сомнения, все, что говорят про этот роман, справедливо, но… лично я… по совести сказать, я раз попробовал, и, право, это уж чересчур… чересчур… словом, знаете ли, жизнь слишком коротка. Итак, в тот год всем было недосуг тратить время на Толстого, Уитмена, Драйзера или декана Свифта. Однако на страстное увлечение мистером Лоугеном и его кукольным цирком времени хватало.
Лучшим умам тех лет, тончайшим ценителям даже среди немногих избранных, наскучило очень многое. Они перепахали пустыри, и эрозия почвы все больше входила в моду. Им наскучила любовь и наскучила ненависть. Наскучили люди, которые трудятся, и люди праздные. Наскучили те, кто что-то создает, и те, кто не создает ничего. Им наскучил брак — и наскучило блаженное одиночество. Наскучили и целомудрие и разврат. Наскучило ездить за границу — и оставаться дома. Наскучили великие поэты всего мира, чьих великих творений они ни разу не читали. Наскучили голодные люди на улицах, и убитые, и дети, погибающие от истощения, наскучили несправедливость, жестокость, гнет всюду и везде, куда ни погляди; и наскучили справедливость, свобода, право человека на жизнь. Им наскучило жить, наскучило умирать, но… в тот год им ничуть не были скучны Свинтус Лоуген и его цирк марионеток.
В чем же Причина такого переполоха? Какой Силой порождена была великая сенсация в мире искусства? Как удачно выразился один критик, «это не просто новый талант, положивший начало еще одному „движению“, это целая новая творческая вселенная, стремительное небесное тело — и огненным круговращением своим оно, весьма вероятно, создаст собственные звездные системы». Ладно, так чем же Оно — великое Светило, с которого все и началось, — чем Оно сейчас занято?
Оно наслаждается уединением в одной из очаровательных комнат в апартаментах миссис Джек и, словно бы нимало не подозревая о смятении, какое внесло Оно в этот мир, спокойно, тихо, скромно, прозаически и деловито снимает брюки и натягивает на себя парусиновые штаны.
Одновременно с этим важным событием в других частях дома все идет своим чередом и без сучка, без задоринки близится к благополучному завершению. Створки дверей между столовой и кухонным царством непрерывно распахиваются, девушки снуют взад и вперед, занятые последними приготовлениями к пиршеству. Джейни на огромном серебряном подносе пронесла через столовую бутылки, графины, чашу со льдом и высокие, изящные бокалы. Поставила поднос на стол в гостиной, и тончайшие скорлупки — бокалы — мелодично зазвенели, весело звякнули бутылки, раздалось холодное звонкое потрескивание колотого льда.
Потом Джейни подошла к камину, отодвинула большой медный экран и опустилась на колени перед огнем. Поворошила поленья длинной медной кочергой и щипцами — взвился сноп искр, пламя ожило, затрещало, заплясало. Еще минуту девушка стояла перед ним на коленях — воплощенная женственность и грация. Отсветы огня озаряли ее розовое лицо, и миссис Джек любовалась ею, такой милой, опрятной и хорошенькой. Потом девушка поднялась и поставила экран на место.