Вот оно, счастье - Найлл Уильямз
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Центр комнаты заняли приборы, а соседи обходили их кругом, молча и почтительно, как это бывало, когда выставляли для прощания покойника. Все расселись на стулья, табуреты и лавки и общались некоторое время одними глазами. В основном собрались женщины. Те, кто не глазел на электрооборудование, зачаровались туфлями Мылана – двухцветными, внеземными и отдававшими “Хаклбаком”. А может, и “Шимми Шейком”[101].
В то время как проводка электричества в приход оставалась делом почти исключительно мужским, в домах решение об электроприборах – чайниках, электроплитках, фенах и стиральных машинах – оставили за женщинами. Мужчин на собрание явилось всего двое. Во-первых, потому что все происходило в чьей-то кухне и днем, а во-вторых, потому что мужчины отказывались быть призванными на сборы, это возмущало их достоинство, и ничто в подлунном мире не могло требовать от них столь полного подчинения, кроме Христа, но и с ним имелось некоторое пространство для маневра. Те двое – Бат из дальнего угла, пришедший, Господи помоги нам всем, натянув кепку пониже и потупив взор, и Мосси О Киф, фахский Иов, человек до того про́клятый, до того не только затравленный, но и заглоченный злой судьбиной, что в конце концов фахским гениальным чутьем на широту языка инициалы Мосси сделались нарицательными в любых обстоятельствах, когда дела шли не ОК. Вдарил по пальцу молотком, подвернул лодыжку – подумал об О Кифе и сказал: “ОК!” (Вспомнил я об этом много лет спустя в одной кофейне на 14-й улице, когда старшая официантка пролила кофе и ругнулась: “Ох Финкелстин!” – а я: “ОК!” Перевести я это не смог, и официантка, судя по ее виду, не оценила.) Мать О Кифа погибла под перевернувшейся на нее телегой, отец присох к бутылке, а сам О Киф женился на женщине, влюбленной в его брата, один из сыновей угодил в молотилку, другой утонул в канаве. Стэн Лорел[102], бровки коротки на манер французских аксанов, бессчастно скученные и вздернутые, Мосси принимал все это не ропща. Его удача досталась кому-то другому, говаривал он, бровки поднимались чуть выше, и ты вдруг чувствовал внутри некий “вжух”, какой возникает в присутствии чего-то масштабнее тебя самого. От трудов его на погосте, где Мосси косил на могилах траву, голову ему спалило солнцем. Чтобы уберечься от язв, он носил на макушке завязанный по уголкам носовой платок, смотревшийся как припарка.
Бат уселся с ним рядом и крепко вцепился себе в коленные чашечки. Костюм на нем был коричневым, полинявшим до тусклого сливового. Висел мешком на коленках и придавал голеням вид флагштоков, а самому Бату – вид церемонный и беспризорный. Бат тщетно пытался казаться достоверным. Нередко смотрелся он так, будто складывает что-то в столбик и забыл единицу в уме. Не поднимая взгляда от пола, он медленно покачал головой и произнес:
– Кабы вторгся Бонапарт.
Это был зачин, для которого не существовало финала, если не считать случайной приглушенной артиллерии его газов. Рядом с Батом потихоньку встраивалась в происходящее Мари Мулви. У нее при себе было две новости, обе плохие, и она ждала третьей. Мари Бруфф, не появлявшаяся нигде без своего кашля, исторгла его, и Мылан весь целиком сдал назад на дюйм, будто стоял он за занавесом и поглядывал на кошмар толпы. Немыслимо бледная и тощая фигура Джо Райан скользнула в кухню и встала возле самой двери. У нее был побитый вид, чувствительный ротик, а также застенчивость и стыдливость тех, кому кажется, что шрамы души их зримы извне. В свои тридцать Джо купилась на фальшивую монету утверждения, де скверный мужик лучше, чем совсем никакого, и вышла замуж за Пата, грубияна, превшего теперь где-то на нарах.
Были и другие, комната сделалась полна, солнечный свет отгорожен окнами, но Мылан не мог ждать вечно. Приободренные духом события, с откормленной авторитетностью сельских матрон в распахнутую парадную дверь вступили три курицы и угнездились в лохани солнечного света понаблюдать. Ни внутри, ни снаружи, я устроился на пороге у задней двери.
Отдам Мылану должное, номер свой он знал назубок: А теперь прошу вас первым делом глянуть вот на это, – сочетание науки и цирка громовым актерским голосом, – она, эта машина, возьмет на себя все труды. Постирает ваше белье за вас. Он поднимал крышку и вытаскивал белое полотенце, словно стирка и сушка произошли, пока он произносил эту фразу, и вот оно, доказательство. Этот штрих он придумал самолично и гордился им. Таково было единственное возможное подтверждение без самого электричества и добавляло прелести – выходило, будто сам Мылан и есть электрический ток или, по крайней мере, его проводник. Далее, через десять секунд показа, на Мылане уже поблескивала пленка пота и придавала ему глянец, который он не промокал, считая, что воспринимается это извне как электрическое воодушевление и скрывает правду того, что Мылан изжаривается на огне из очага.
Он располагал всеми инструментами риторики. Если задержаться в школе после двенадцати лет, им выучиваешься. Там преподавали “Письмо Честерфилду” Джонсона[103] или всякие фрагменты из Свифта, и в простых и придаточных ты соображал, а также получал на дом разбор предложений. Знал все от аллитераций, аллюзий, амплификаций, аналогий и анафор (“Если нас уколоть – разве у нас не идет кровь? Если нас пощекотать – разве мы не смеемся?”[104] Когда-то мог я процитировать любой монолог Шейлока. Благослови Господи те дни) до метонимий и метафор, оксиморонов и сравнений. После Галлия эст омнис дивиса ин партес трес ты узнавал из латыни нон соло сед этиам[105]. Сказать же я хочу вот что: основополагающим и почитаемым была она, эта легкая витиеватость.
И продолжал себе Мылан, подпуская антанагогу (“Этот обогреватель не так красив, как у вас огонь, однако выдает больше киловатт”), энумерацию (“Мотор, насос и барабан – все новейшее”) и эпизеукс (“Мощь, мощь, мощь”).